— Дом — старая рухлядь, мастерская в аренде, — шептал, теребя бороду, Иероним. — Не представляю, что старик учудит с коллекцией. Отдаст ее дому престарелых или завещает сжечь, а кучку пепла поделить на равные части…
Он почти не ошибся. Когда Ростомянц дочитал завещание до конца, все недоуменно уставились на адвоката.
— И все? Должны же быть к этому конкретные распоряжения?
— Абсолютно все, — развел руками Павлин Олегович. — Такова воля покойного…
Согласно этой воле, Тамара Лонгина получала «произведения реалистической школы живописи», сын Иероним — «работы импрессионистов и постимпрессионистов». Картины других художественных направлений, не подпадающие под вышеперечисленное, должен был унаследовать ученик Василия Ивановича Никита Фасонов. Только скульптору Морошко отходили совершенно конкретные статуэтки, которых было совсем немного, и невестка Аня Лонгина получала картину некоего Таможенника…
— Бред! — первым опомнился Иероним. — В коллекции вообще нет реалистов. Например, Борисов-Мусатов — это наш российский импрессионист, у Серова, у Левитана тоже есть черты импрессионизма…
— Только черты, — мачеха Тамара говорила, как всегда, спокойно, но с металлическими нотками в голосе. — Никто из искусствоведов никогда не отнесет их в твою часть наследства, дорогой пасынок. Даже твой любимый Эдвард Мунк перерос импрессионизм и стал экспрессионистом…
— Браво, милая матушка! — тряхнул головой Анин муж. — Вы, оказывается, кое-что переняли из наших споров с отцом.
«Всосала», — мысленно поправила его Аня.
— Бесспорно, он — экспрессионист и, следовательно, переходит в мою долю наследства, — мило улыбнулся Никита Фасонов. — С позволенья дам, я закурю…
Только сейчас присутствующие поняли, какую комедию разыграл с ними Василий Лонгин, трезвенник в живописи, но большой оригинал в жизни. Аня даже подняла голову и посмотрела под потолок. Ей казалось, что Василий Иванович, косматый и огромный, как облако, сейчас смотрит на них сверху, сотрясаясь от смеха. На чопорную мачеху и расхристанного Иеронима, которые в этот раз оказались «одинаково небрежны», было смешно смотреть. Вдруг люстра стала гаснуть, а когда мерцала уже одна ниточка накала, вспыхнула опять. Аня решила, что Василий Иванович так подмигнул ей.
Что же такое этот странный «Таможенник», который ей достался по завещанию? Тоже прикол оригинала-покойника? Вот устроил, смешной старик! Вот медведь! Всех переполошил, отдавил всем ноги, растолкал, запутал, поссорил, а сам, наверное, доволен. И что теперь будет?
А за столом в этот момент горячо спорили, уже переходя на личности. Но все чаще и чаще ими произносилось слово «суд».
Он сжал мне кисть и отступил на шаг,
Руки не разжимая, а другую
Поднес к глазам и стал из-под нее
Рассматривать меня, как рисовальщик.
Вначале было все по алкогольной науке. Он пил, увеличивая градус. Но когда кончился коньяк, а длинноногая Варвара захотела выпить с ним на брудершафт, хотя они давно были на «ты» в другой, трезвой жизни, он снизил планку до шампанского. Потом с водкой он вернулся на утраченные позиции, но домашнее ставропольское вино опять опустило его. В этот вечер он уже не поднялся, а к обеду следующего дня его разбудила собственная совесть. Он почувствовал себя советской стиральной машиной, внутри которой с огромной скоростью вращаются грязные тряпки, ее трясет, ломает и ошалело стучит мотор.
Через эти омерзительнейшие ощущения до него и донесся голос совести. Словно диктор радио старой закалки, поставленным, равнодушным голосом она напомнила, что сегодня, в понедельник, с утра он собирался начать новую жизнь, то есть спланировать весь творческий процесс, работать регулярно, читать специальную литературу, биографии великих живописцев, классику, ходить в музеи, гулять по городу, окунаться в мир высокого, вдохновенного, помириться с отцом, придумать ему какой-нибудь подарок, вообще, сделать старику что-нибудь приятное. Жениться, например…
Под будильником лежал билет в Капеллу имени Глинки на органный вечер какой-то итальянской знаменитости. Ну, хорошо! Можно начать все в понедельник вечером, и лучше всего с хорошей музыки. Чем хороша музыка? Не надо двигаться, не требуется шевелиться даже на уровне извилин. Она сама все сделает, как опытная жрица любви. Музыка сама поднимет тебя, а случится, что и вознесет. Но только не скрипки с похмелья! Никаких смычковых! Только орган — огромные легкие, качающие воздух в тысячи говорящих трубочек! Если бы он еще дул прохладными воздушными струями на ряды слушателей, цены ему бы не было…
Сидя в концертном зале, он ждал первых органных звуков, как никто из слушателей этого вечера, потому что в животе его громко ревела буря. Старушки-соседки принимали это приглушенное завывание за звуки настройки музыкального инструмента, но звенела еще и голова, причем на одной ноте, как камертон. Эту ноту он уже слышать не мог.
Наконец, как-то крадучись, словно к огромному спящему зверю, к органу подошел итальяшка-органист. Он поклонился публике, выпрямился, одновременно откинув назад длинные волосы. Острым носом и тонкими усиками он был похож на средневекового портняжку или кучера из сказки про Золушку. Потом он скрылся, юркнул в какую-то щель, будто опять превратился в крысу, и раздались первые, хрипловатые, как после сна, звуки органа.
Постепенно они заглушили и покашливания, и скрип стульев, и звериные завывания его внутриутробной бури. Гендель, Бах и Альбинони действительно смогли немного приподнять его душу над похмельным телом, но это оказалось еще мучительнее. Ему показалось куда приятнее брести сейчас под хлестким осенним дождем в поисках рюмочной, чем испытывать жесткий массаж души со стороны Иоганна Себастьяна.
Заранее бурча извинения и уже потом наступая на ноги, он выбрался в проход. Впереди себя заметил сутулую мужскую фигуру. Значит, не он один сейчас покидал храм высокого искусства. Может, усатый итальяшка не настолько хороший музыкант? Или мужчине пришла в голову мысль о буфете?
Но сутулый явно направлялся к гардеробу. За ним было как-то легче идти, будто он разрезал собой воздушные массы. Седая гардеробщица в очках только подняла глаза на подошедшего и опять принялась за вязание. Но откуда-то сбоку выскочила девушка, почти девочка, с темными глазами, пушистой челкой. На ходу она задела по-осеннему полную вешалку и сбила мужскую кепку. Она поймала ее на лету и уверенно водрузила на место.
— На свой крюк-то? — спросила старушка, не прекращая быстро вращать спицами. — Говорю им: в рукав, в рукав суйте, идолы. Разве ж они послухают!
— Нина Петровна, — голос девушки был несколько низковат, может, немного простужен, — как же кепку можно в рукав?
— Можно, все можно, — проворчала старая гардеробщица. — Вот Ильич Ленин кепку всегда в кулаке мял, его ж так и изображали на памятниках и картинах. Значит, и в рукав мог ее засунуть. А уж эти идолы и подавно могут.