— Вы любите одиночество. Эмоционально холодны. Вам не нужна поддержка. И, хотя вы и делаете снимки, тщеславие вам чуждо.
— Принимаю.
— Ой-ой.
— Ладно, — сказал я. — Итак, зачем вы пришли?
— Ну, очевидно, чтобы заставить вас сделать то, чего вы делать не хотите.
— Найти сестру, о которой я не знал?
Он кивнул.
— Зачем?
После короткой паузы, в которую, как я мог представить, он провернул кучу “за” и “против”, он сказал:
— Миссис Нор настаивает на том, чтобы ее наследство досталось тому, кого нельзя найти. Это... это желание невозможно удовлетворить.
— Почему она настаивает?
— Не знаю. Она дала такие указания моему деду. Его советов она не слушает. Она стара, надоела ему дальше некуда, моему дяде тоже, потому они спихнули все это на меня.
— Аманду не смогли отыскать три детектива.
— Они не знали, где искать.
— Я тоже, — ответил я.
Он внимательно посмотрел на меня.
— Вы должны бы знать.
— Нет.
— Вы знаете, кто ваш отец? — спросил он.
Ясидел, повернув голову к окну, глядя на небогатую событиями спокойную жизнь Даунса. Тяжелое молчание ушло. А Даунс будет здесь всегда.
— Я не хочу связываться с семейством, к которому не чувствую себя принадлежащим, — сказал я. — И мне не нравится, что это родство затягивает меня в свою паутину. Старуха не затащит меня назад лишь потому, что подобное ей пришло в голову, после стольких-то лет.
Джереми Фолк не дал прямого ответа. Когда он встал, в его движениях снова появилась привычная неуклюжесть. Но не в голосе.
— Я привез отчеты, которые мы получили из трех детективных бюро, — сказал он. — Я их вам оставлю.
— Бесполезно.
— Согласен, — сказал он. Снова окинул взглядом комнату. — Я ясно вижу, что вы не хотите вмешиваться в это дело. Но, боюсь, я буду отравлять вам жизнь, пока вы не согласитесь.
— Делайте ваше грязное дело.
Он улыбнулся.
— Грязное дело свершилось около тридцати лет назад, разве не так? Еще до того, как оба мы родились. А сейчас грязь просто снова всплыла.
— Наше вам спасибо.
Он вытащил длинный пухлый конверт из внутреннего кармана своего деревенского твидового пиджака и осторожно положил его на стол.
— Отчеты не особо длинные. Вы ведь можете просто прочесть их, правда?
Он и не ждал ответа. Он просто с рассеянным видом пошел к двери, показывая, что готов уйти. Я шел за ним вниз по лестнице вплоть до его машины.
— Кстати, — сказал он, неуклюже застыв на полпути к водительскому сиденью, — миссис Нор на самом деле умирает. У нее рак позвоночника. Уже с метастазами. Говорят, сделать ничего нельзя. Она проживет, может, недель шесть или чуть больше. Они не могут сказать. Потому... в смысле... времени нет, понимаете?
* * *
Я с удовольствием весь день проработал в проявочной, проявляя и печатая черно-белые снимки миссис Миллес и разгрома в ее доме. Снимки вышли четкие и резкие, так что можно было даже прочесть бумаги на полу, и я вдруг задумался — где же пролегает эта граница между явным тщеславием и просто удовольствием от хорошо сделанной работы? Возможно, тщеславием было вешать на стену серебристые березы... но если отвлечься от содержания, то печатание большого фотоснимка — техническая проблема, и все получилось как надо... да и скульптор разве прячет под мешковиной лучшие свои статуи?
Конверт, который принес Фолк, по-прежнему нераспечатанный, лежал наверху на столе, где Джереми его и оставил. Я, проголодавшись, поел немного помидоров и мюсли, убрался в проявочной, в шесть часов запер дом и пошел вверх по дороге к Гарольду Осборну.
В шесть часов по воскресеньям он ждал меня на рюмочку, и каждое воскресенье от шести до семи мы разговаривали о том, что произошло за прошлую неделю, и обсуждали планы на неделю будущую. Несмотря на свое непредсказуемое настроение, что маятником качалось от депрессии к эйфории, Гарольд был человеком методичным и терпеть не мог, когда что-нибудь мешало нашим посиделкам, которые он называл военными советами. В этот час на телефонные звонки отвечала его жена, записывая, что ему передать и кому перезвонить. Как-то раз при мне у них вышел страшный скандал, поскольку она ворвалась в комнату, чтобы сказать, что собаку сбила машина.
— Могла бы подождать двадцать минут! — взревел он. — Как я теперь могу сосредоточиться на указания Филипу насчет Швеппса?
— Но собака! — рыдала она.
— К черту собаку!
Он несколько минут выговаривал ей, а затем вышел на дорогу и стал рыдать над изуродованным телом своего друга. Наверное, в Гарольде было то, чего не было во мне, он был эмоционален, вспыльчив, порой его прямо-таки распирало от чувств, от гнева или любви, он был хитер и обладал утонченным вкусом. Мы были сходны лишь в одном — в нашей вере в то, что мы сможем сделать все как надо, и это молчаливое соглашение было основой мира между нами и держало нас вместе. Он мог бешено орать на меня, понимая, что я не обижусь, и поскольку я хорошо его знал, то и не обижался. Другие жокеи, тренеры и некоторые журналисты часто говорили мне с различной степенью раздражения или насмешки: “Как ты только с этим миришься”? И я всегда честно отвечал: “Легко”.
В это воскресенье священный час был прерван еще до того, как успел начаться, поскольку у Гарольда был гость. Я вошел в его дом через вход в конюшни. В гостиной-офисе, полной уютного беспорядка, в одном из кресел сидел Виктор Бриггз.
— Филип! — с улыбкой приветствовал меня Гарольд. — Налей себе. Мы как раз собираемся просмотреть вчерашнюю видеозапись. Садись. Готов? Я включаю.
Виктор Бриггз кивнул мне и пожал руку. “Без перчаток”, — подумал я. Холодные бледные сухие руки, в пожатий ничего агрессивного. У него были густые блестящие прямые черные волосы, слегка поднимавшиеся над бровями, образуя мысок посередине лба. Обычно их скрывала широкополая шляпа. Он был без тяжелого синего пальто, в простом темном костюме. Даже сейчас на лице его было замкнутое выражение, словно он боялся выдать свои мысли, но в целом он был явно доволен. Пусть он и не улыбался, но ощущение было такое.
Я открыл банку кока-колы и налил себе в стакан.
— Ты не будешь пить? — спросил Виктор Бриггз.
— Шампанское, — сказал Гарольд. — Он шампанское пьет, не так ли, Филип?
Гарольд был в прекрасном расположении духа. Его рыжевато-каштановые кудри беспорядочно торчали во все стороны, такие же неукротимые, как и его натура. Гарольду было пятьдесят два, а смотрелся он лет на десять моложе — дородный, крупный, живой, мускулистый, шести футов росту, лицо с сильными, но нечеткими чертами, так что оно казалось скорее круглым, чем острым.