— Стив рассказал вам, — спросила она, — про дом?
— Да. Сочувствую. — Это прозвучало жалко. Все было жалким перед тем, что выпало ей на долю.
— Вы видели?
— Нет. Стив рассказал мне об этом на скачках. В Кемптоне, сегодня днем.
Она говорила невнятно, ее было трудно понять. Казалось, что язык ее задеревенел и слова с трудом выходят из распухших губ.
— У меня нос сломан, — сказала она, перебирая пальцами на одеяле.
— Да, — сказал я. — Я однажды ломал нос. Мне тоже накладывали гипс. Через неделю будет как новенький.
Она промолчала. Я понял, что она думает по-другому.
— Вы сами удивитесь, — сказал я.
Повисла тишина, какая бывает, когда сидишь у больничной койки. “Возможно, здесь как раз и сказывается преимущество больничной системы, — подумал я, — когда нужно уйти от банальности, вы всегда можете обсудить жуткие симптомы соседа по койке”.
— Джордж говорил, что вы снимаете, как и он, — сказала она.
— Не как он, — ответил я. — Джордж был лучшим.
На сей раз никакого несогласия. И заметная попытка улыбнуться.
— Стив рассказал мне, что вы убрали из дома диапозитивы Джорджа до пожара, — сказал я. — Это очень хорошо.
Ее улыбка тем не менее исчезла, медленно сменившись страдальческим выражением.
— Сегодня приезжала полиция, — сказала она. Слабая судорога прошла по ее телу, дыхание участилось. Дышать носом она не могла, потому перемена была просто слышна — дыхание клокотало в ее горле.
— Они приходили сюда? — спросил я.
— Да. Они сказали... Господи... — Грудь ее дрогнула, и она закашлялась.
Я накрыл ее ладонь своей и твердо проговорил:
— Не беспокойтесь. Иначе все будет болеть еще сильнее. Три раза глубоко вдохните. Если нужно, четыре или пять раз. И не разговаривайте, пока не успокоитесь.
Она некоторое время лежала молча, пока дыхание не успокоилось. Я видел, как ее напряженные мускулы расслабляются под одеялом. Наконец она сказала:
— Вы намного старше Стива.
— На восемь лет, — кивнул я, выпуская ее руку.
— Нет. Намного... намного старше. — Молчание. — Вы не могли бы дать мне воды?
На тумбочке рядом с ее кроватью стоял стакан. В стакане вода, изогнутая трубочка для питья. Я сунул трубочку ей в рот, и она высосала пару глотков.
— Спасибо. — Опять молчание, затем она снова попыталась заговорить, на сей раз намного спокойнее. — Полицейские сказали... Полицейские сказали, что это был поджог.
— Правда?
— Вы... не удивлены?
— После двух ограблений — нет.
— Бензин, — сказала она. — Пять галлонов. Полицейские нашли канистру во дворе.
— Это был ваш бензин?
— Нет.
Снова молчание.
— Полицейские спросили... не было ли у Джорджа врагов. — Голова ее беспокойно металась. — Конечно, я сказала “нет”... и они спросили… может, кто-нибудь хотел… нет, хватит... о...
— Миссис Миллес, — спокойно сказал я, — не спрашивали ли они, были ли у Джорджа Миллеса фотографии, ради которых можно было бы пойти на грабеж и поджог?
— У Джорджа не... — твердо сказала она.
“Было”, — подумал я.
— Понимаете, — медленно произнес я, — вы можете... ну, не захотеть... можете не доверять мне... но, если хотите, я могу просмотреть эти диапозитивы для вас, и тогда я сказал бы вам, есть ли среди них, на мой взгляд, такие, о которых мы говорим.
Помолчав, она сказала только одно:
— Вечером сможете?
— Да, конечно. Затем, если все в порядке, вы сможете сказать полиции, что у вас остались фотографии… если захотите.
— Джордж не шантажист, — сказала она. Слова, выходящие из разбитых губ, звучали странно, искаженно, но эмоционально-осмысленно. Она не сказала: “Не хочу верить, что Джордж мог кого-нибудь шантажировать”, а “Джордж не шантажист”. И все же она не была достаточно уверена, чтобы отдавать диапозитивы полиции. Уверена, но не уверена. Она верила сердцем — но не разумом. Бессмысленно — но это имело смысл.
У нее мало что оставалось, кроме инстинктивной веры. И я был не в силах сказать ей, что она ошибается.
* * *
Я забрал три металлические коробки. Соседям сказал, что там находится всякий хлам, который не заметили грабители, и мне устроили экскурсию по сгоревшему дому.
Даже в темноте было видно, что там ничего не осталось. Пять галлонов бензина — тут уж ошибки быть не может. Дом был просто пустой выгоревшей оболочкой — без крыши, без окон, вонючий и скрипучий. И Мэри придется вернуться в это разоренное гнездо...
Я повел домой машину, нагруженную делом всей жизни Джорджа, и провел остаток вечера и половину ночи, проецируя диапозитивы на плоскую белую стену в моей гостиной.
Талант его был огромен. Просматривать его снимки все вместе, один за другим, а не разбросанные в течение лет по разным книжкам, газетам и журналам, было для меня потрясением. Я все время поражался четкости его видения. Он постоянно подлавливал жизнь в те мгновения, которые художнику пришлось бы создавать: ничего не проходило мимо, ничего, разрушающего образ, в кадр не попадало. Совершенное мастерство.
Там были его лучшие снимки со скачек, цветные и черно-белые, но было и несколько серий потрясающих неожиданностью сюжетов, таких, как игроки в карты, алкоголики, жирафы, скульпторы за работой и жаркие воскресные дни в Нью-Йорке. Эти серии фотографий снимались почти с самой юности Джорджа, причем на каждом снимке тонким пером были указаны дата и место съемки.
Там были десятки портретов — кого-то он снимал в студии, но по большей части нет. Снова и снова он подлавливал те выражения лица, в которых видна была душа, и даже если он и снимал по дюжине снимков ради одного-единственного, те, которые он оставлял, были такими, от которых дух захватывало.
Виды Франции, Париж, Сен-Тропез, скачки по кругу, рыбные доки. Никаких людей в кафе, разговаривающих с теми, с кем не должны были бы.
Добравшись до конца третьей коробки, я немного посидел, думая о том, чего Джордж не снимал или, в любом случае, не хранил.
Никаких войн. Никаких мятежей. Никаких ужасов. Никаких искалеченных тел или голодающих детей, казней или взорванных автомобилей.
Я хорошо понимал, что уже никогда не смогу смотреть на мир по-прежнему — всепроницающий взгляд Джорджа вскрывал самую суть явлений тогда, когда я меньше всего этого ожидал. Это было как удар под дых. Но Джордж был безжалостен. Снимки были блестящими. Объективными, восхитительными, образными, художественными, но ни один из них не был добрым.
Но и ни один из них, насколько я понимал, никоим образом не годился для шантажа.