«Я должен все рассказать ей, — думал Зубов, — сегодня, сейчас. Тянуть дальше некуда. Только не знаю, с чего начать».
Москва, 1917
Федор очнулся оттого, что его осторожно, ласково, хлопали по щекам.
— Все, все, Дисипль, — повторял шофёр, — открывайте глаза, ну, Дисипль, я же знаю, вы меня слышите.
— Да, — выдохнул он.
— У вас жар. Я отведу вас наверх, вы ляжете в постель.
— Нельзя. Вдруг тиф? Там младенец. Нельзя.
— Пожалуй, вы правы. Что же с вами делать?
— На Пречистенку, в лазарет везите. Там доктор Потапенко или Маслов, кто-нибудь…
Федору трудно было говорить, у него стучали зубы, мышцы по-прежнему сводило тугой судорогой. Но голова теперь стала ясной, несмотря на страшную боль.
«Я жив. Зачем? Что меня остановило? Страх? Инстинкт самосохранения? Но ведь стреляются люди, и каждому страшно в последний момент. А все равно стреляются насмерть, если решение принято. Почему у меня не вышло?»
К госпиталю нельзя было подъехать из-за баррикад. Шофёр затормозил и спросил:
— Сумеете сами дойти?
— Вряд ли.
— Я не могу вас проводить. Я не рискну оставить автомобиль здесь без присмотра, тем более там продукты в пакетах. Объездного пути нет. Через дворы совсем близко. Попробуйте встать на ноги.
«Ещё один шанс, — спокойно подумал Федор, — я, разумеется, не дойду. Отлично. Грохнусь где-нибудь по дороге, потеряю сознание и уже не очнусь. Либо разденет и пристрелит красный патруль. Ещё лучше».
— Нет, погодите, сидите спокойно. Я кое-что придумал, — сказал шофёр. — Из-за вас, Дисипль, я совсем одурел. Мог бы сразу догадаться.
Он подал немного назад, развернулся. Переулками проехал к Большой Никитской, притормозил у особняка Мастера, трижды просигналил. Через пару минут появился юноша в гимнастёрке. Новый приступ боли пронзил голову. Федор отключился.
Дальше был чёрный провал, глубокий обморок. Он не помнил, как его везли, как опять остановились у баррикад и юноша ушёл к лазарету. Очнулся он, когда его несли на носилках по знакомой лестнице. Навстречу бежал Маслов.
— Уроните, застрелю! Федя, слышишь меня? Открывай глаза, ну! Ты ранен, что ли? Где? Крови нет. Контузия? Горишь весь. Тиф? Да куда вы, болваны? Я сказал, не в общую! В пятую процедурную!
Маслов стал раздевать его вместе с незнакомым молодым санитаром.
— Жар, больше сорока градусов. Погоди, что это? Письмо? А, Михаилу Владимировичу! Кстати, что он, как?
— Ранен в голень, — пробормотал Агапкин.
— Ого! Кость не задета?
— Нет.
— Слава Богу. А мы тут сидим, ничего не знаем, на Ходынке штаб большевиков, пальба такая, что носа не высунешь. Вкалываем сутками, как каторжные. Спим на ходу. Раненых везут десятками, бинтов не хватает, коек не хватает, свет гаснет, холод собачий. Санитары, фельдшеры разбежались, работают добровольцы, гимназисты, курсистки, да что с них взять? Дети. Барышня, шестнадцать лет, видит кровь, хлоп в обморок, откачивай её, дуру, трать нашатырь и валерьянку! Как же профессора угораздило? Пулю кто вытаскивал?
— Таня.
— Сама? Дома? А послушай, так ведь она родить должна!
— Уже. Мальчик.
— Кто принимал? Неужели ты? Как назвали?
— Михаилом.
— Профессор, конечно, на седьмом небе от радости? Как нога у него? Надо зайти, поглядеть. А что полковник, счастливый отец? Жив? Вернулся? Небось, на Дон пойдёт, к Каледину, дальше драться? Рот открой. Шире, Федя, шире, ты что, младенец? Убери язык, не вижу ни черта. Горло не можешь показать? Так, в горле чисто. Дыши. Ещё. Хрипов нет. Батюшки святы, пульс пулемётный. Васька! Быстро сульфат магния с глюкозой!
Федора кололи в вены, обтирали уксусом, опять считали пульс, слушали сердце, щупали живот, железы. Приходили ещё врачи, среди них был Потапенко. Голоса звучали глухо, протяжно, сливались в единый гул, наплывали волной вместе с новым приступом боли.
«…спасай душу свою; не оглядывайся назад и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть. Но Лот сказал им: нет, Владыка!»
Федор открыл глаза. Увидел в полумраке силуэт, склонившийся над книгой. Девочка в гимназическом платье сидела возле его койки. Длинные тёмные пряди закрывали лицо.
«Вот, раб Твой обрёл благоволение пред очами Твоими, и велика милость Твоя… что спас жизнь мою…»
— Что это? — спросил Федор.
— «Бытие», глава девятнадцатая, — ответила девочка и закрыла книгу, — У меня «неуд» по Закону Божьему, ещё с весны не могу пересдать. Дьякон, отец Артемий, такой вредный. Заставляет целые страницы учить наизусть. Вы как себя чувствуете? — лёгкая рука легла ему на лоб. — У вас жар сильный. Может, доктора позвать?
— Не надо. Сколько вам лет?
— Шестнадцать. Пить хотите?
— Хочу. Как вас зовут?
— Катя.
Она принесла кружку тёплой воды, сказала, что работает здесь второй день. Форму сестринскую пока не выдали, не хватает. Но скоро она всё равно уйдёт. Слишком тяжело.
— Катя, во всех гимназиях уроки Закона Божьего отменили после февраля, — вдруг вспомнил Федор, — был специальный указ. Зачем же вы учите Ветхий Завет?
Она тихо рассмеялась, покачала головой:
— Дьякон, отец Артемий, мой родной дядя. Он теперь у нас живёт, занимается со мной, с сестрой, с братом, усаживает нас в столовой, ведёт уроки, спрашивает, отметки ставит, даже табель завёл. Пока не выучу, не отвяжется. Ой, тут у вас какое-то письмо, — она наклонилась, подняла с пола конверт, — «Свешникову М.В.» Это вы Свешников?
— Нет.
— Так надо отнести, вот, адрес есть. Я в Оружейном живу, это как раз недалеко от Второй Тверской. Домой пойду, занесу. Там, верно, ждут. Сейчас письма — такая редкость, почта работает плохо.
— Не надо. Я скоро поправлюсь, сам отнесу. Я живу по тому же адресу. Положите ко мне под подушку. Я посплю.
— Спите. Во сне все болезни проходят. Если я буду читать тихонько, вам это не помешает? Я, когда про себя, ничего не запоминаю. Только вслух.
— Читайте.
Она опять открыла Библию.