Старик спрятал конверт под свой плед, даже не раскрыв его, и сказал, пристально глядя на Соню:
— Угощайтесь.
— Спасибо, но мне нельзя.
— Ешьте! — Агапкин повысил голос.
— Федор Фёдорович, но это же вы хотели мороженого, а мне правда нельзя.
— Пожалуйста, прошу вас, я очень хочу мороженого.
— Ну, так и съешьте его сами! — Соня слегка разозлилась. — Я здесь при чём?
— Не понимаете? — он печально покачал головой. — Ладно, я скажу вам. Мне давно нельзя этого. Я питаюсь всякой гадостью. Мне можно жидкую овсянку, протёртые пресные супчики, варёные овощи без соли. Но я научился получать удовольствие, наблюдая, как едят другие. Не все, конечно. Например, если на моих глазах мороженое сожрёт эта тупая свинья, — старик понизил голос и кивнул в сторону кухни, — я ничего, кроме жалости к продукту, не почувствую.
— Отдайте Адаму, — предложила Соня, — видите, он смотрит и облизывается.
Пёс отлично её понял, заулыбался, замахал хвостом, положил морду к ней на колени.
— Ему тоже нельзя, — сказал хозяин, — по собачьему летоисчислению ему почти столько, сколько мне. Строжайшая диета. От сладкого у него гноятся глаза, от холодного он кашляет. Съешьте вы. А мы с ним посмотрим.
— Федор Фёдорович, я бы с удовольствием, тем более я люблю мороженое, но я так тяжело болела, и я боюсь.
— Чем болели?
— Ангиной. И ещё было воспаление среднего уха.
— Горло слабое, понятно. Значит, мороженого вам нельзя. Тогда пусть оно растает и не достанется никому. — Агапкин пожевал губами. — Ну, что там у вас за снимки?
Он извлёк конверт из-под пледа, раскрыл его, долго, молча перебирал фотографии, раскладывал их на коленях, брал в руки, близко подносил к глазам, даже нюхал, трогал длинным ногтем какое-нибудь лицо, как будто хотел выцарапать, выковырять его, открывал и закрывал рот, облизывал губы. Слышно было, как он часто, возбуждённо сопит. Соня обратила внимание, что он не стал надевать очки, не взял лупу, только включил торшер. Глаза у него были удивительно зоркими, он слегка щурился.
Соня терпеливо ждала и следила за его лицом. Тонкая кожа так плотно обтягивала скулы и лоб, что было больно смотреть: вот сейчас треснет, лопнет. Под глазами, когда-то большими, карими, теперь рыжими и запавшими, висели тяжёлые лиловые мешки. Ресницы и брови давно осыпались. Остались ли волосы на голове, понять было нельзя. Сейчас, как и тогда, старик не снимал чёрной шапочки.
Молчание, сопение, жевание губами длилось бесконечно. Соня пыталась уловить хотя бы тень каких-нибудь чувств на этом лице и не могла.
— Я не помню, — произнёс наконец старик.
— Что? — спросила она, привстав в кресле.
— Не помню, чтобы Таня носила блузки с высоким воротом. У неё была красивая шея, и она открывала её всегда. Вы похожи на неё, но знаете, в чём разница? Татьяна Михайловна осознавала свою прелесть, а вы, Софья Дмитриевна, самой себе безразличны. Однако внешнее сходство поразительное. Глаза, нос, рот, овал лица, даже мимика её, голос. Правда, мне сложно представить Таню в таком безобразном свитере, неухоженную и сутулую, в таких унылых тапках.
— Ну, допустим, тапки выдал мне ваш этот, лысый, — заметила Соня.
— А вы бы отказались! Даже в разруху и голод, с восемнадцатого по двадцать второй, Таня умудрялась одеваться и выглядеть приличней, чем вы сейчас. Вы, Софья Дмитриевна, держите спину, не сутультесь, и волосы не стригите так коротко. Кстати, они у вас немного светлей, чем были у Тани.
— Хорошо, я постараюсь. — Соня машинально распрямила плечи, поправила волосы. — В прошлый раз вы тоже говорили, что я похожа на дочь Свешникова. Наверное, вам показалось. Я не видела её портретов, но читала, что она была красавица, а я вовсе нет.
— Где читали?
— В мемуарах Любови Жарской.
— Много вранья, но о Тане — правда. Портреты вы видели, вы их сами мне принесли, да и в зеркало, наверное, смотритесь иногда?
— При чём здесь зеркало? А фотографии… Я понятия не имела, что это она. Кроме Свешникова, я здесь вообще никого не знаю.
— Знаете! Я тут, перед вами, и вот — на снимках. Но есть ещё люди, которые вам известны. Ваша бабушка по отцовской линии, разведчица Вера, Герой Советского Союза. Она погибла задолго до вашего рождения. Ваш отец, Данилов Дмитрий Михайлович, младенец.
— Вот уж нет. Бабушку правда звали Вера. Но отца моего зовут Дмитрий Николаевич Лукьянов.
— Да, конечно.
«Он просто оговорился, — решила Соня, — в прошлый раз он подробно расспрашивал меня о моих родителях, о бабушке. Надо же, все запомнил, только папино отчество перепутал и фамилию».
— Федор Фёдорович, может, вы знаете, кто держит на руках моего маленького папу? Человек в форме лейтенанта СС, кто он?
У старика мелко затряслась голова, он вытянул вперёд руку.
— Не кричите. Я не выношу этого.
— Я вовсе не кричу, — удивилась Сеня, — но, если вам так показалось, извините.
— Где вы взяли снимки?
— Папа привёз их из Германии.
— Дмитрий? Привёз из Германии? — Агапкин опять принялся жевать губами. — Зачем же вы явились с ними ко мне? Спросите у него.
— Не могу.
— Почему?
— Он умер.
Лицо Агапкина задвигалось, сморщилось, рот открылся, и мелко, быстро задрожал подбородок. Соне показалось, что глаза его покраснели и в них блеснула слёзная влага.
— Когда? — спросил он глухо.
— Одиннадцать дней назад.
— Как это произошло?
— Он вернулся из Германии. Он был немного странный, мрачный. Но на сердце не жаловался, он вообще был здоровым человеком. Все последнее время, до поездки, и потом, он с кем-то встречался. Накануне кто-то пригласил его в ресторан, он позвонил мне поздно вечером, попросил, чтобы я забрала его на машине. Он ждал на улице, возле ресторана. Пообещал утром рассказать нечто важное. А ночью умер. Врачи сказали, острая сердечная недостаточность, — Соня говорила очень быстро и сама не понимала, зачем выкладывает ему все это.
Старик смотрел мимо неё, взгляд был напряжённый и испуганный, словно он видел кого-то у неё за спиной. Подбородок продолжал дрожать, губы двигались, жевали, бормотали что-то, и вдруг Соня отчётливо расслышала: