– Нет. Туда причалит яхта, его возьмут на борт, – объяснил Зубов.
– Его возьмут на борт, а Софи вытащат, наконец? – Герда стукнула кулаком по коленке. – Ну, что вы оба молчите? Почему не рассказали мне раньше?
– Герда, мы боимся сглазить, – сказал Данилов.
– Хорошо. Тогда я тоже буду молчать, – согласилась Герда. – Вы связались с французской полицией? Или ваши люди будут действовать самостоятельно?
– Нет, Герда, мы не стали связываться с полицией, – сказал Зубов.
– И правильно. Если они собираются причалить именно там, значит, у них могут быть связи в полиции.
– Ну, одно из другого вовсе не следует, однако если есть возможность не рисковать, то лучше не рисковать, – сказал Зубов.
– В котором часу вы завтра встаете, господин Зубов?
– В шесть. Это, собственно, уже сегодня. Я должен успеть на семичасовой поезд. Самолет у меня ровно в двенадцать.
– Что вам приготовить на завтрак? – Герда упорно задавала этот вопрос каждый день, хотя всегда ответ был один и тот же: что угодно.
– Яйцо всмятку, ржаные гренки с маслом и крепкий кофе, – сказал Микки.
– Я спрашиваю не вас, а господина Зубова. Вы, Микки, будете завтракать не в шесть, а в одиннадцать, о кофе речи быть не может, доктор категорически запретил.
– Герда, простите, мы не сказали вам, мы вместе летим в Париж, – объяснил Зубов.
Они ожидали, что она презрительно хмыкнет, обиженно заявит, что ее тут никто не ценит, не уважает, самое важное она узнает в последний момент. Но она лишь зевнула, улыбнулась и сказала:
– Да, господин Зубов, возьмите с собой этого бессонного филина. У меня будут развязаны руки, я спокойно займусь генеральной уборкой, чтобы к возвращению Софи дом выглядел прилично. Спокойной ночи. Не сидите долго, вам необходимо выспаться.
Она ушла, Зубов и Данилов несколько минут молчали. Они уже много раз обсудили все детали операции. Добавить пока было нечего, оставалось только ждать.
– Может, вы все-таки поспите немного, Михаил Павлович?
– Нет. Не смогу. Пока не увижу Соню, спать не буду. Вы идите, вам надо быть в форме.
Зубов заметил на столе старые пожелтевшие листки. Один листок Данилов все это время держал в руках.
– Решили разобраться в архивах?
– Ну, в общем, да. Хочу кое-что показать Соне. Хотя бы самое важное. Вот это письмо, например. Мой отец писал его в октябре девятнадцатого, когда добровольческая армия стояла в Орле, готова была взять Тулу. Имелись отличные шансы дойти до Москвы. Знаете, писем сохранилось немного, что-то было рискованно хранить, что-то я просто не уберег, но это письмо особенное. Его передал маме деникинский связной, есаул Пищик. Это был огромный риск. Но, собственно, после этого письма я начал понимать, что у меня есть отец.
– Вам было тогда года три?
– Почти два. Но я уже неплохо соображал. Мама читала мне письмо вслух много раз. Она сумела объяснить, что папа совсем близко, осталось подождать чуть-чуть и война закончится, он вернется. Она и раньше это говорила, но я не верил, потому что она не верила. Однако тогда, в октябре девятнадцатого, появилась надежда. Пусть она не оправдалась, но все-таки прибавила сил маме.
– Да, а ведь мог Деникин взять Москву. Я не помню, что там произошло? Почему отступили?
– Махно пошел по тылам, отвлек силы. Но главное не это. Казачки генерала Мамонтова, конница восемь тысяч сабель, шла к Воронежу, к северо-западным тылам красных. Взяли Тамбов, Елец, в конце августа заняли Воронеж. Это был блестящий поход, генералу он принес неувядаемую славу, среди большевиков посеял панику. Но в каждом завоеванном городе у казачков прибавлялось добра. Обозы растянулись на много верст. Конница, обремененная таким солидным имуществом, воевать не может. Казачки со своими обозами развернулись и пошли домой, на Дон. Они добыли много золота из подвалов ЧК, да еще выгребли у населения все, что не успели отнять красные. Потом долго, до сорокового года, чекисты это золото из казачков с кровью выжимали. Все были хороши, красные, белые. И те и другие грабили, вешали, насиловали, жгли заживо. Но красные своей жестокостью победили, а белые из-за своей жестокости проиграли. Ладно, хватит об этом. Даст Бог еще немного сил, допишу свою книгу.
– А письмо? – спросил Зубов.
– Что? Хотите послушать? Извольте. «Любимая моя девочка. Постоянно думаю о тебе, только тобой и Мишей живу, держусь, согреваюсь. Я потерял счет времени не потому, что устал, а потому, что счет этот очень уж несправедлив. Слишком мало мы были вместе, слишком долгой оказалась разлука. Но зато каждая минута с тобой для меня бесценна. Помнишь, январь шестнадцатого, твои именины? Вы играли в жмурки, у тебя глаза были завязаны черным шарфом, я вошел, ты налетела на меня, я решился тебя обнять в первый раз. Всего одно мгновение мы стояли посреди вашей гостиной. Мне казалось тогда, что надеяться не на что. Я уезжал на фронт на следующий день. Было глупо просить у твоего отца твоей руки, не обсудив это прежде с тобой. Он предупредил меня, что твое „нет“ вполне может означать согласие. Помнишь, что ты мне сказала? Нет, нет, я замуж за вас не выйду ни за что. Я слишком люблю вас, а семейная жизнь пошлость, скука. Ну, много ли у нас с тобой теперь этой пошлости и скуки, семейной жизни? Я бы все сейчас отдал за несколько самых обычных дней. За то, чтобы просто заснуть и проснуться с тобой рядом. Не важно где. Дрова, мерзлая картошка, примус, пеленки. Хотя какие пеленки? Миша уже не младенец, ходит, разговаривает. Угораздило нашего сына родиться в Москве в октябре семнадцатого года, под грохот артобстрела. Но все имеет какой-то смысл. Может быть, эта дата и этот грохот, сохранившись навсегда на дне его памяти, помогут ему, взрослому, ценить каждый день, каждый миг, прожитый в покое, в мире, рядом с теми, кто ему дорог? Прости меня, моя девочка, моя любовь, мое счастье, кончается листок, меня торопят, я соскребаю со дна непроливайки последние капли чернил. Только не забывай меня, Танечка!»
Москва, 1920
Снег растаял. Стало тепло и грязно. Утром выглянуло солнце, как будто был вовсе не ноябрь, а ранняя весна. Михаил Владимирович и Таня шли пешком до Солдатенковской больницы. Михаил Владимирович там иногда оперировал, у Тани начиналась учебная практика.
Ступить на тротуар было невозможно, слякоть по щиколотку, приходилось идти по мостовым, вдоль трамвайных путей. К тому же с крыш срывались огромные сосульки и могли упасть на голову.
Михаил Владимирович шел в своей утепленной шинели, в старых залатанных, но еще крепких сапогах. Таня в черном демисезонном пальто, туго перетянутом ремнем, в мягкой фетровой шляпке, надвинутой до бровей, держала его под руку.