Москва, 2007
Хорошо, что Соня успела пододвинуть скамеечку, иначе Петр Борисович упал бы на пол и пребольно ударился. Картина, открывшаяся ему, когда он раздевался в прихожей, могла быть только галлюцинацией. В дверном проеме стоял старик Агапкин, смотрел на него и широко, радостно улыбался, демонстрируя белоснежную роскошь зубных протезов. То, что позади старика стоит Савельев и поддерживает его под мышки, Кольт заметил не сразу.
— Ну, ну, Петр, не падай в обморок, не пугай меня, — сказал старик, — ты как себя чувствуешь? Почему не здороваешься?
— А-а, — только и сумел выговорить Кольт.
— Это всего лишь я, жалкий вредный старикашка, — продолжал Федор Федорович, снисходительно глядя на него сверху, — вот, Соня купила мне кроссовки. Правда, замечательные?
Он приподнял ногу, обутую в новенькую сине-белую кроссовку и осторожно подвигал ступней. При этом чуть не упал, Савельеву пришлось покрепче ухватить его. Только тогда Кольт заметил, что старик все-таки стоит не совсем самостоятельно.
— Это тебя немного утешает? — с упреком спросил Федор Федорович, словно прочитав его мысли. — Да, сам пока не могу, но мы тренируемся, понемногу, каждый день. Я сначала пополз на четвереньках, как младенец, а потом уж встал на ноги.
— Как младенец, — слабым эхом повторил Петр Борисович.
— Говорила же, надо подготовить, предупредить, а вы — сюрприз, сюрприз. Такими сюрпризами человека с ума можно свести. — Соня склонилась к Петру Борисовичу и сочувственно заглянула ему в глаза. — Ну, что вы? Успокойтесь, все хорошо.
— Он, бедняга, отвык от положительных эмоций, — со вздохом заметил Агапкин, — нефть скоро начнет дешеветь, грядет экономический кризис. Мы не учли этого.
— Ты откуда знаешь? — глухо спросил Кольт.
— Я, пока в коме лежал, мне много чего интересного пригрезилось. Ладно, Дима, пойдем в кабинет. Он увидит меня в кресле, в привычном положении, ему сразу полегчает.
Савельев бережно развернул старика, и они удалились.
— Петр Борисович, простите меня, я виновата, — сказала Соня, — на самом деле ноги у него ожили дней десять назад, но нам трудно было поверить, что он встанет, к тому же, знаете, боялись сглазить, поэтому никому не говорили, ни вам, ни Ивану Анатольевичу.
— Да, да, все. Я в порядке, — просипел Кольт и глухо откашлялся. — Он прав, я отвык от положительных эмоций.
— Он только вчера сделал первые шаги, действительно как младенец. Я, когда увидела, заплакала. Они оба, он и Дима, смеялись надо мной, а я рыдала и ничего не могла с собой поделать.
— Врачу звонили? — спросил Кольт и поднялся наконец со скамеечки.
— Нет пока.
— Почему? Я же оставил вам телефон отличного специалиста.
— Врачи — старые упрямые собаки, не хотят учиться ничему новому и стыдятся признать свое невежество, — послышался громкий сердитый голос из кабинета.
Кольт и Соня вошли. Агапкин сидел в обычном кресле. Инвалидное в сложенном виде стояло в углу.
— С каких это пор ты стал так плохо относиться к врачам? — спросил Кольт.
— Это не я, это Парацельс сказал. Впрочем, я полностью с ним солидарен. Ну, теперь признайся, ты ведь только сейчас поверил в реальность препарата.
— Нет. Я верю давно, просто сейчас увидел своими глазами. Расскажи, что ты чувствуешь?
— Расскажу. Но давай-ка мы отпустим Диму и Соню погулять, пусть подышат, а то сидят тут со мной взаперти сутками. Если мне понадобится в сортир, надеюсь, ты справишься.
— Да, конечно.
— Это довольно сложная процедура, — предупредила Соня.
— Петр Борисович, вы точно справитесь? — спросил Савельев.
— Идите, идите, — сердито крикнул им Агапкин и махнул рукой.
Они ушли. Кольт пододвинул стул ближе к креслу, вопросительно взглянул на старика, но тот покачал головой, приложил палец к губам и закрыл глаза. Только когда затих последний звук в прихожей и мягко хлопнула входная дверь, он произнес:
— Тоска, растерянность, усталость.
— Что? — встрепенулся Кольт.
— Не хотел говорить при них, они так радуются за меня, особенно Соня. Но ты, Петр, должен знать. Это скорее наказание, чем благо.
Петр Борисович вглядывался в лицо старика, пытаясь разглядеть какие-то изменения. Но при всем желании нельзя было сказать, что лицо это стало моложе. Те же глубокие морщины, пергаментная желтоватая кожа. На голову старик опять натянул бархатную шапочку-калетку. Кольт попросил снять.
— Хочешь взглянуть, не пробиваются ли волосенки? Нет, Петр. Никаких новых волос, и зубы не режутся. Ногти лишь слегка обломались, но не растут. Кожа шелушилась, однако не стала свежей и глаже. Все не совсем так, как нам казалось. Я вряд ли превращусь в семидесятилетнего юнца. Я так же стар и безобразен, только вот ноги ожили. Кажется, голова заработала чуть лучше. Стало быть, нужно именно это, и ничего больше.
— Кому нужно?
— Не знаю. Может быть, тебе, Соне или бедняге Максу, которого они убили. Во всяком случае, не мне. Я бы предпочел не возвращаться. Но, уж коли так случилось, будь добр, свари кофейку, только настоящего, крепкого. Сумеешь?
Петр Борисович смиренно кивнул и ушел на кухню. Он рад был остаться в одиночестве, отойти от потрясения, даже двух сразу потрясений, и неизвестно, которое сильней. Первое — старик, почти твердо стоящий на ногах. Второе — слова старика о том, что он вовсе не рад чудесному исцелению.
Москва, 1922
Валя Редькин вывел больного из летаргии, заверил его, что после операции боль будет совсем слабой и скоро пройдет. Организм не отравлен наркозом, он легко восстановится. Осмотрев проснувшегося Линицкого, Михаил Владимирович подтвердил, что Валя прав. Больной выглядел отлично, пульс, зрачки, рефлексы в полном порядке.
— Слава, ты помнишь что-нибудь? — спросил Бокий.
— Ничего не помню. Отстань, будь любезен, — ответил больной и закрыл глаза.
— Ты говорил во сне, — прошептал Бокий, склонившись к его уху, — ты произносил очень странные монологи.
— Читал Гомера в подлиннике и комментировал все элементы таблицы Менделеева, — громко произнес Валя, заметив, что по коридору к ним направляется группа изгнанных из операционной товарищей во главе с Тюльпановым.
— Ну как? Что? — спросил Тюльпанов, нервно дергая себя за седой ус. — Запись есть?