— Глеб Иванович, а кому предстоит решать, что выбора не осталось? — так же тихо спросил профессор.
— Вам, конечно.
— Я самоуверенный бездарный шарлатан. Не могу поставить диагноз, назначить правильное лечение.
— Перестаньте, — Бокий поморщился, — у нас с вами серьезный разговор. Что вы можете сказать по поводу последнего абзаца?
— Мне показалось, он дописан кем-то другим. Для товарища Гречко стиль слишком сух. Я прав?
Было удивительно, что Бокий сохранил способность краснеть. Он даже отвел глаза, взял паузу, уселся в кресло, закурил, несколько минут молча смотрел в окно, затем хрипло, сердито произнес:
— Что же вы замолчали? Продолжайте!
— Извольте, продолжу. Мне пришла в голову совсем уж странная мысль. Вам, Глеб Иванович, понадобился повод, чтобы побеседовать со мной о докторе Крафте. И вы не придумали ничего лучшего, как к тексту доноса дописать абзац.
— Ну, знаете, это уже слишком!
— Не сердитесь. Донос отнюдь не первый, верно? Никогда прежде вы не считали нужным знакомить меня с гадостями, которые обо мне пишут. Пугать меня вам незачем, да это и не в ваших правилах. Но сейчас вам срочно понадобилось узнать о моих отношениях с Эрни. Вместо того чтобы спросить прямо, вы придумали этот нелепый фокус.
Бокий раздавил в пепельнице папиросу и тут же закурил следующую. Впервые он изменил своей обычной манере смотреть собеседнику в глаза. Он отводил взгляд. Это помогло Михаилу Владимировичу успокоиться и собраться с мыслями.
Он сразу понял, что интерес к Эрни Крафту связан с Фединой поездкой. В том, что письмо Федя уничтожил и в чужие руки оно попасть не могло, сомнений не было.
— Когда и где вы встречались с Крафтом в последний раз? — мрачно спросил Бокий, прервав долгое молчание.
— Вы и так знаете, — профессор пожал плечами, — в 1913-м, в Вене, на конференции по мозговой хирургии.
— Январь-февраль?
— Да.
— По вашему, он хороший врач?
— Великолепный. Пожалуй, самый талантливый невропатолог и диагност из всех, кого я знаю.
— Он рассказывал вам о своих пациентах?
— Глеб Иванович, девять лет прошло.
— И тем не менее попробуйте вспомнить. Он мог рассказать вам именно о русских пациентах. Об эмигрантах.
— Да, он говорил, что к нему обращалось несколько русских, но имен не называл. Даже если бы и назвал, я бы вряд ли мог запомнить. Эти имена для меня ничего не значили.
— Что, даже имя Ульянов ничего не значило?
— В тринадцатом году — ничего.
— Но он говорил о пациенте Ульянове? Возможно, потом, позже, после семнадцатого, в переписке?
— Мы давно не переписываемся. Письма перестали доходить из-за войны. Да и вообще, врачи крайне редко называют друг другу фамилии пациентов. Это не принято в нашем кругу. А знаете, было бы не худо пригласить Эрни для консультации. Тем более если Владимир Ильич к нему уже обращался.
— Крафт не приедет в Россию.
— Почему? Вы связывались с ним?
— Михаил Владимирович, я и так сказал вам слишком много.
— Ну, простите, Глеб Иванович, я вас за язык не тянул.
Бокий ушел, подавленный, растерянный. На прощанье попросил забыть этот разговор, забыть совсем, словно его вовсе не было.
У профессора осталось отвратительное чувство. Велась какая-то странная, безусловно грязная игра. Бокий участвовал в ней не по своей воле и вслепую. Сам Михаил Владимирович, а также Эрни тоже были намечены кем-то в качестве пешек. Не исключено, что и Ленин выполнял роль лишь фигуры на доске, хотя считал себя полноправным игроком.
Собственно, игра велась уже давно, и началась она не в 1913-м, а значительно раньше. Точной даты назвать никто не сумеет.
«В этой драме все предопределено, роли расписаны, актеры подобраны. Вожди новых масс, простых обыкновенных масс, самых глубочайших низов человечества. Два главных персонажа явятся не сразу, а когда публика истомится ожиданием».
Память лукавила. С каждым разом всплывали новые детали, но мозаика никак не складывалась в единую четкую картину.
Сейчас Михаил Владимирович сумел вспомнить Вену, февральскую вьюгу, ледяной колючий ветер в лицо, короткие перебежки по дворцовому комплексу Хофбург. Из собора в музей, из музея в королевские конюшни, из конюшен в кондитерскую. Волшебный вкус горячего кофе со сливками и слоеных пирожных, глухой монотонный голос венского знакомца.
Его звали Эммануил Зигфрид фон Хот. Он лечился у Эрни, был с ним в дружеских отношениях. По Хофбургу гуляли втроем. Хот проводил что-то вроде импровизированной экскурсии. Неприятный внешне, с лицом, изуродованным глубокими оспинами, он был остроумным, интересным собеседником. Сыпал историческими анекдотами, едко шутил, о Нероне говорил как о добром приятеле, чуму называл матушкой. Именно из его уст и прозвучало это «Вожди новых масс, простых обыкновенных масс, самых глубочайших низов человечества».
И еще он говорил о великолепной драме, в которой все предопределено. Хот был заядлым театралом, и потому казалось, что речь шла о постановке какого-то спектакля. Хот делал таинственное лицо, не называл ни театра, ни города, ни страны, ни имени драматурга. Повторял: «Сюрприз!» — и облизывал тонкие сухие губы. Уверял, что Эрни и господин Свешников непременно попадут на премьеру. Ждать осталось недолго, меньше года. Занавес поднимется в первых числах августа четырнадцатого года.
Поздним вечером Михаил Владимирович вернулся в отель, продрогший, усталый и какой-то опустошенный, несмотря на то что день был насыщен яркими впечатлениями. В номере, в одиночестве, на него навалились тяжелая, непроглядная тоска, вовсе не свойственное ему состояние беспричинного ужаса, отвращения к жизни и самому себе. Стало до тошноты стыдно за себя, за Эрни. На самом деле шутки Хота были циничны и пошлы, вовсе не смешны, но они, два идиота, почему-то смеялись, и в этом их смехе было нечто фальшивое, унизительное.
В номере пылал камин, за окнами гудела ночная вьюга. Он так устал, что не мог уснуть. Возле кровати лежала гостиничная библия. Кто-то из прежних постояльцев заложил билетом в Венскую оперу одиннадцатую главу Книги пророка Даниила и тоненько подчеркнул карандашом строки.
«Затем он обратит лицо свое на крепости своей земли, но споткнется, падет, и не станет его.
На место его восстанет некий… но и он после немногих дней погибнет…