Человек не отсюда | Страница: 47

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

* * *

Я считаю свою литературную судьбу счастливой. У меня нет претензий к своей Фортуне. Я писал то, что хотел, как хотел.

С годами, однако, все чаще в безостановочной работе слышалось дребезжание, неизвестно откуда он шел, этот неположенный звук. Впервые это выявилось, когда я захотел писать о войне. Память отказала. Первые недели войны еще как-то сохранились, но затем октябрь, ноябрь — пусто, все выпало. Остался общий рисунок — окопы, стрельба. Потом отдельный артпульбат. Декабрь, январь, февраль, да почти весь 1942 год на передовой: клочки, кусочки быта, конец одной атаки, большая жестяная банка сгущенного молока, я иду с ней по полю, в меня стреляют, попали в банку, я заткнул дыру пальцем и иду. И далее такая же мелочовка: с кем жил в землянке, что за бои были у Пулкова, потом под Александровкой. Провал. И так провал за провалом следовали до конца войны.

Вкуса баланды, что доставлял старшина нам в окоп, — не помню. Что-то мы сами варили. Где добывали дрова? Как топили свои печки в землянках, ночью, что ли, днем-то ведь по дыму немцы могли бы бить из минометов?… Время поглощало мою войну, ее плоть, ее быт, то, что должно было остаться со мною до конца. Меня обидели, я остался ни с чем. Где-то там, в глубинах памяти сохранилось что-то… надо было как-то извлечь. Но как? Если б я вел дневники.

Первая часть «Блокадной книги» — рассказы блокадников, мы записывали их спустя тридцать лет после блокады. Приходилось удалять то, что набралось туда из кинофильмов, телепередач, а память присвоила, украшая собственную жизнь. Вторая часть составлена из дневников тех лет. В них драгоценные мелочи жизни, которых никакая память не удержит, самое же важное, самая летучая фракция — чувства и переживания того времени. Этого не помнит никто, им, блокадникам, казалось, что они остались в городе случайно, не сумели выбраться вовремя, по дневникам же видно, что он, она не желали уезжать из города, считали позорным — бежать.

Теперь они ругают начальство за то, что не подготовили город к блокаде, не запаслись продуктами, дневник же уличает их самих: могла запастись сахаром, а отдала его сестре, которая уезжала на Урал, отдала, потому что не представляла, что Ленинград можно окружить. Только в дневниках закреплена степень наивности, сила веры в нашу мощь, в социализм. Дневники писали не из литературной потребности, а скорее от сознания историчности происходящего. Те, кто избегает самоцензуры, выигрывают. Кто может знать, какие очевидности станут неведомыми. Что рукописное объявление, приклеенное на стену: «Отвожу покойников на кладбище за 500 грамм хлеба» — окажется бесценным документом эпохи. Достаточно было бы списать подобные тексты, расклеенные на всех рынках. Записать цены на том же рынке, перечень того, что продавалось — галеты, жмых, дуранда, валенки, обручальное кольцо, дрова из паркета. Аккуратная летопись, хронология, которую вел архивист Г. Князев изо дня в день, дала неоценимый материал для второй части «Блокадной книги».

Вести аккуратный дневник, все остальное — романы, рассказы, повести — постольку поскольку. Ценность дневника с годами возрастает, ценность нашей прозы падает. Это нутром учуяли такие писатели, как Корней Чуковский, Евгений Шварц, Ольга Берггольц. Тридцатые годы, сороковые и следующие уходили бесследно. Вести записи было опасно, ежедневные — еще опаснее, хочешь не хочешь, у самых осторожных прорывались чувства недопустимые. Перечень друзей и знакомых, сведения о встречах с ними могли стать смертельными уликами. К. И. Чуковский, лукавый, осторожный византиец, имел мужество всю жизнь тщательно заносить на бумагу то, что видел, слышал. Считалось, что в последние годы Ольга Берггольц пила и ничего не писала, а она, оказывается, аккуратно вела дневник. С 1935 года вела, не прерывала до самой смерти. И в страшные годы репрессий продолжала вести.

И Евгений Шварц вел дневник… Настоящие писатели не могут не писать.

* * *

Не знаю, сколько бы еще созревало мое решение уйти из Ленэнерго, но тут произошло ЧП, тяжелейшее. Один монтер нашего района при ремонте трансформаторной подстанции схватился за шины, они были под напряжением — шесть тысяч вольт — и сжег руки. Обе руки сгорели. Каким-то чудом сам остался жив. Как всегда в таких случаях, совпало несколько причин — плохое освещение, не повесили плакат «Не включать!», заземление оборвалось, главное же, как выяснилось, был он выпивши. Это надо было скрыть, иначе бы ему не дали пенсии. Без обеих рук и без пенсии была бы ему полная хана, а у него семья. Решили — примем вину на себя, небрежность, выгородим мужика. Руки были ампутированы, страшно было смотреть. Был суд. Эксперты выяснить должны были, кто виноват. Не повесили плакат? Кто не повесил? Заземление не проверили? Кто не проверил?

Интересно устроена наша память. Я начисто забыл его имя, всех помню, а его нет, и судебные подробности забыл, и его лицо, искаженное ужасом, когда в палате он поднял вверх свои культи. Не хотел его помнить, изгнал, забыть, забыть. И так прочно забыл, что с великим трудом заставил себя вернуться в те дни. Тщательно стер все обстоятельства, получилось просто — я захотел уйти из района. Чтобы заняться наукой. Уйти подальше. Чтобы ничего не напоминало его, не знать о его судьбе. Вину свою нам удалось отстоять, отсудить. Странный это был суд. Не хотели признавать нашу вину, хотели все взвалить на него. Адвокат Ленэнерго ловко выгораживал наш район, а район каялся, подставлялся.

* * *

«Медный всадник — революционный памятник монарху-революционеру», — писал Александр Бенуа.

А его хотели снести. Очередной секретарь обкома.

А. Бенуа дивно писал про Санкт-Петербург. Например: «Фонтанка и Мойка — две скромные фрейлины Невы».

* * *

Наследство, оно вернуло прежний конфликт. Завещание — кому что, почему, тяжба, споры, раздоры. Отцы нахапали, наворовали, награбили. Выстроили дачи, виллы, а еще машины, бриллианты, картины, квартиры. Жена вторая, третья, семья непрочная. Дети привыкли, что главное — деньги. Выросли иждивенцами. Обеспечены синекурами. Отцы умерли, оставили им раздоры за наследство. Ибо все мало. Дети от разных жен, разных браков. Нет ни уважения к наследству, ни к фамильной чести, ничего такого им не оставили, только имущество, счета, о происхождении всего этого они догадываются и не хотят вспоминать. Яростно судятся — кому серебро, кому коллекции — если были собрания, допустим, картин, сервизы, все раздирают в клочья.

Впервые я столкнулся с этим, когда после смерти Анны Ахматовой начался дележ. Имущества у нее не было, был архив, вот его и рвали на части. Конечно, для продажи.

В. М. Жирмунский жаловался мне, архив ее именно в целости дорог для исследователя. Подобное происходило с наследством Геннадия Гора и других писателей.

Было бы принято составлять завещание — все же легче было бы и приличней.

* * *

На литературе лежит обязанность сотворить свой Нюрнбергский процесс над Сталиным.

Со дня XX съезда — культ разоблачили и оробели. Опять топчемся, мнемся. Начнем говорить — поперхнемся. Чего бояться? Сказать, что правил нами изувер, преступник. Его проклясть надо, прах сжечь, развеять, как это сделали с гитлеровскими палачами.