Человек не отсюда | Страница: 54

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он был хромой, опирался на палку. Маленькая задиристая бородка сделала его неузнаваемым. Вдруг он пригласил меня в комнату, стал вглядываться и назвал меня по имени и тут же спросил «имя-отчество». Он обращался ко мне на «вы», настороженно, с некоторым подозрением. Не разрешил включить магнитофон. Рассказывал сухо, коротко. Ему перебило ногу в первый месяц войны, демобилизовали, остался в городе, голодал, как и все в блокаду. Родители умерли.

Я делал вид, что записываю его рассказ. Комната была большая, уставленная книжными шкафами. На шкафах стояли бюсты чугунного литья всей династии Романовых. Висело много картин. После войны он работал в жилотделе. Странно, что он меня узнал. Я никак не мог высмотреть в нем того мальчика, вроде как ничего песьего не осталось в нем, и все же это был Бобик, и я не стесняясь передал ему то, что рассказывали мне о нем, как он обирал умерших от голода людей и на этом разбогател. Он слушал спокойно, согласно кивал. Облизнув губы, потребовал уточнить: что значит — «обирал».

— Вы знаете, что такое мародеры на войне? — сказал я. — А я знаю. Я имел дело с этими шакалами. Если вы забирали продукты, это понятно, голод не тетка.

— Продуктов у них не было, это точно, — подтвердил он. Похоже, что ему нравился мой гнев. Оказывается, он являлся не только к умершим, он заставал еще живых, тех, кто уже не вставал, с ними он тоже не церемонился, он давал им кусок сахара, буханку хлеба, торговаться они не могли, и забирал то, что ему нужно было. Он все это рассказывал с вызовом, не стесняясь. Жаль, что я не включил магнитофон, попробую по памяти восстановить его речь. Она была отделана жаргоном тех лет, он не оправдывался.

Когда наступила блокада, он пополнял коллекцию марок, она росла. Хлеб и крупу он добывал у одного коллекционера, начальника; однажды, придя к нему, увидел, что дом его разбомблен, дымятся развалины, тогда Бобик забрался туда, рискуя жизнью, по разрушенной лестнице и вытащил из развалин несколько альбомов. На черном рынке, оказывается, коллекционные марки котировались. Были прохиндеи, которые переправляли их на Большую землю и, по слухам, даже за линию фронта. У Бобика было то преимущество, что он знал многих коллекционеров.

— Да будет вам известно, что я спас многие коллекции. Их растащили бы. Сожгли! Вы видели эти мертвые квартиры, где хозяйничали крысы и управхозы? Вы не видели. Что, по-вашему, я должен был уйти, оставить все на гибель? Я не мародер, я из тех, кто, если угодно, культуру города нашего сохранял. У меня теперь одна из лучших коллекций образовалась. Вот мое оправдание! — он показал на шкафы, заставленные альбомами, потащил меня в соседнюю комнату, где высились стеллажи с какими-то продолговатыми ящиками, каталогами.

Вся эта двухкомнатная квартира была набита его коллекцией, кроме того, еще в ящиках, оказывается, было огромное собрание открыток, которые он тоже нахватал во время блокады. Заодно подбирать стал фарфор, картины, имеющие, конечно, художественную ценность, надо бы и книги, так они, проклятые, тяжелющие, много не утащить. Всякое, конечно, с ним случалось, без греха не собрать такое.

— Только мне все равно, с кем сотрудничать, с Богом или с дьяволом! — заявил он. — Я не судим! От напраслины не спасешься, да я на все эти толки положил! Я, к вашему сведению, такое счастье имел от этого собирания.

Один из альбомов пахнул дымом до сих пор, он заставил меня понюхать. Другой был помят, порван кирпичами. Марками он добывал продукты не для того, чтобы подкармливать родных и близких, нет, извините, не было этого. На продукты он выменивал у доходяг марки для своей коллекции, он лишь молился, чтобы дом его не разбомбило, пожара бы не было, на остальное ему было наплевать.

Он стал стучать палкой, раскраснелся — типичный фанат. Только так, утверждал он, создаются настоящие коллекции. Это культурные сокровища, особенно в нашей стране, где не умеют ни хранить, ни ценить…

Он ни о чем меня не расспрашивал, ему не терпелось высказаться, я все же завел его, спасение марок, открыток было его подвигом, его участием в войне, не меньше. Блокада помогла ему добывать, нет — спасать! Он выполнял свой долг. Одержимость, замкнутая на себе, уверенная в справедливости своего дела.

Мне казалось, что в глубине его глаз искрится смешок, направленный на меня: «Вы-то меня должны понять!», как будто он имел в виду то давнее происшествие. Скорее всего, он и не думал уличать меня.

Я же теперь слушал его воспаленную речь со странным чувством грусти. Впервые я ощутил в себе выжженное когда-то место, так там ничего и не прижилось. Давно уже жизнь моя стала слишком бесстрастной, разумной.

Следовало хотя бы по памяти записать это посещение. Я этого не сделал. Скорее всего, у меня получилось бы осуждение, что-то ругательное. Почему-то этого не хотелось. Тем более что его история ничему научить не могла. Еще одна опустошенная жизнь.

На прощанье

Последняя повесть Алеся Адамовича называлась «Vixi». Двадцать седьмого мая 1993 года он записал:

«Закончил „Vixi“, она отплывает, как льдина, на которой шалаш, кострище, где ты жил, прожил часть жизни, часть себя, что-то прочитываю „по памяти“, уже как не свое, отдалившееся…»

Он не вел дневника, но делал записи, особенно в те дни 93-го года, когда его готовили к операции, когда невольно приходили мысли о смерти.

«Человек пишет и не думает: а не последняя ли запись?»

А он думал. Операция прошла успешно, а мысли о смерти остались.

И вот теперь, после своей кончины, он тоже отплывает, отделяется от нашего берега, туда, на другую сторону Леты, и уносит с собою часть моей жизни, большую часть, куда больше, чем мне казалось.

Жизнь, которую он вел, была отнюдь не бесспорной. Он был писатель. Писателей у нас много, слишком много. Он был из тех писателей, кого читают. Это главное отличие. Его знали, имя его было на слуху, но это еще не все — его читали. Со времен «Хатынской повести» у него появился свой круг читателей, и этот круг рос.

Примерно где-то после «Блокадной книги» он все активней стал заниматься гражданской деятельностью. По-моему, к этому толкнула его Чернобыльская трагедия. Во всяком случае при нашем визите к Горбачеву Алесь с болью и гневом говорил о преступном небрежении белорусских властей к последствиям Чернобыльской катастрофы. С тех пор он все больше времени и сил уделял проблемам АЭС, энергетике.

Конечно, и до этого его выходы в политику были достаточно резкими.

Я вспоминаю дискуссию в Минске о военной литературе (1983 год), когда выступление Адамовича генералы и партидеологи расценили как пацифистское. Весьма для того времени грозное обвинение. Он сумел находить разительные формулы проблем, которые ставил: «Если американцы нанесут нам первыми ядерный удар, нажмете ли вы в ответ кнопку? То есть уничтожите остатки человечества, покончите с жизнью на Земле?»

Вот какую дилемму он предложил.

Неслучайно Адамовича выбрали народным депутатом СССР. Депутатствовал он активно, выступал много, последовательно. В эти годы он приобрел народную известность. Депутатская работа, руководство Институтом кино, публицистика — поглощали все его время. Он много сделал в демократическом движении. Литературная работа его почти замерла в эти годы.