Кошка, шляпа и кусок веревки | Страница: 23

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Год за годом я училась соответствовать его образу жизни. Деревья ведь живут очень медленно и долго. Год моей жизни ему казался всего лишь днем, и я приучала себя быть терпеливой, тратить на беседу с ним месяц, а не несколько минут, а на общение — годы, а не дни. Я всегда неплохо рисовала — хотя Стэн считал это напрасной тратой времени, — вот и стала рисовать мой бук (или даже так: Мой Бук, ведь со временем он стал мне необычайно дорог), я рисовала и рисовала его, зимой, летом и снова зимой, рисовала с любовью, с пристальным вниманием к мельчайшим деталям. Постепенно это увлечение стало напоминать одержимость — я восхищалась его формой, его упоительной красотой, медлительным и сложным языком его листьев и молодых побегов. Летом он разговаривал со мной с помощью своих ветвей, а зимой я сама нашептывала свои секреты его спящим корням.

Знаете, ведь именно деревьям более всех прочих живых существ свойственны покой и созерцательность. Впрочем, и мы, люди, изначально отнюдь не были предназначены для жизни с такой лихорадочной скоростью; мы словно вечно убегаем от преследования, словно вечно за чем-то гонимся, что-то хватаем и тут же бросаемся вдогонку за следующей вещью; мы бегаем, точно лабораторные крысы по лабиринту, стремясь к неизбежному и на ходу пожирая, судорожно заглатывая предложенные нам горькие угощения. Деревья совсем другие. Находясь среди деревьев, я замечаю, как мое дыхание становится ровнее, я начинаю чувствовать биение собственного сердца, сознавать, в какой гармонии движется окружающий меня мир, слышать голоса океанов, хотя никогда их не видела и, наверное, никогда уже не увижу. Мой Бук никогда не испытывал ненужного беспокойства, никогда не суетился и не приходил в ярость по пустякам и никогда не отговаривался тем, что слишком занят, — он всегда был готов посмотреть на тебя или выслушать. Другие деревья, может, и отличались более поверхностным отношением к жизни, а то и лживостью, жестокостью или даже несправедливостью — но только не Мой Бук. Мой Бук всегда занимал подобающее ему место и всегда оставался самим собой. И с течением лет я стала испытывать все большую зависимость от его спокойной безмятежности и все большее отвращение к людям, этим потным, розовым лабораторным крысам с их отвратительными привычками; меня все сильней тянуло к деревьям — тянуло медленно, но неотвратимо.

Но даже когда я стала это понимать, мне понадобилось немало времени, чтобы осознать, сколь сильно мое чувство. В те времена белой женщине нелегко было признаться даже в любви к чернокожему мужчине — или, того хуже, белого мужчины к чернокожей женщине! — но подобная аберрация любви… О таком даже в Библии ничего не сказано, и я готова была предположить, что я, может быть, единственная в своем роде? Единственная, кому свойственно подобное извращение. Ведь даже в библейском Второзаконии не упоминается о возможности любовных отношений между представителями столь различных видов, один из которых даже к не относится млекопитающим.

Итак, более десяти лет я обманывала себя, говоря, что никакая это не любовь. Но время шло, а моя одержимость все возрастала; теперь большую часть времени я проводила вне дома и рисовала; мой сын Дэниэл сделал первые шаги в тени Моего Бука; а я теплыми летними ночами тихонько прокрадывалась в сад — босиком, прямо в ночной рубашке, а Стэн тем временем наверху храпел так, что и мертвый бы, наверно, проснулся, — и обнимала твердое живое тело своего возлюбленного, крепко прижимаясь к нему под мерцающими звездами.

Но не всегда просто было сохранить эту тайну. Я уже говорила, что Стэн не обладал живым воображением, однако отличался подозрительностью и, должно быть, почуял какой-то обман. Ему и раньше не особенно нравились мои занятия рисованием, а теперь, похоже, мое маленькое хобби и вовсе стало его раздражать; казалось, он видит в моей увлеченности деревьями нечто такое, что заставляет его чувствовать себя не в своей тарелке. С годами характер Стэна отнюдь не улучшился. В ту пору, когда он за мной ухаживал, он казался застенчивым молодым человеком, не особенно умным и довольно неуклюжим, как это обычно бывает с теми, кто лучше всего себя чувствует, работая руками. Теперь он скис — постарел раньше времени — и по-настоящему оживал лишь у себя в мастерской. Мастер он был действительно прекрасный, много работал и делал великолепные вещи, но годы, что я провела рядом с Буком, заставили меня иначе смотреть на плотницкое мастерство; теперь я принимала подарки Стэна — плошки из древесины фруктовых деревьев, кофейные столики, изящные горки для посуды, отлично отполированные и вообще сделанные на славу, — едва скрывая нетерпение и все возраставшее отвращение.

А он — и это было самое страшное — стал поговаривать о том, чтобы переехать из нашего дома в новый, двухквартирный, очень хорошенький, с отдельным входом и собственным садом, а не «какой-то жалкой лужайкой, посреди которой торчит старое дерево». Он убеждал меня, что мы вполне можем себе это позволить; говорил, что там будет достаточно просторно для маленького Дэна; и хотя я, качая головой, отказывалась даже обсуждать этот переезд, в доме все же стали появляться рекламные проспекты, яркие, как весенние крокусы, и в них будущим жильцам обещали ванную при каждой спальне, и уютную гостиную с камином, и гараж в подвальном этаже, и центральное газовое отопление. Вынуждена признать: звучало это весьма соблазнительно. Но уехать, оставить Мой Бук? Нет, это было немыслимо! Я уже пребывала в полной от него зависимости. Я так хорошо теперь его знала и понимала; я была совершенно уверена, что и он отлично меня понимает; мало того, что он во мне нуждается, он любит меня, и такой любви еще никогда не знали его гордые и древние сородичи.

Возможно, моя тревога меня и выдала. А может, я просто недооценила Стэна, который все всегда воспринимал исключительно с практической точки зрения и который всегда так громко храпел, когда я прокрадывалась в сад. Я только помню, как это было ужасно, когда как-то раз ночью я вернулась в дом — возбужденная темнотой, звездами, шумом ветра в ветвях Моего Бука, с растрепанными волосами, босиком, с перепачканными зеленым мхом ногами, — и оказалось, что Стэн меня поджидает.

— У тебя что, дружок завелся? — спросил он.

Я не сделала ни малейшей попытки отрицать это; на самом деле я испытала почти облегчение, признавшись в этом самой себе. Люди нашего поколения воспринимали развод как нечто постыдное, как признание собственного поражения. Я понимала: будет суд, Стэнли будет непримирим, в эту мерзкую разборку втянут и Дэниэла, и, разумеется, все наши друзья примут сторону Стэнли и будут тщетно выяснять, кто же это такой, мой таинственный любовник. И все же я решилась — я приняла этот бой, и в сердце моем так громко пели птицы, что я лишь с трудом сдерживалась, чтобы не рассмеяться мужу в лицо.

— Значит, все-таки завелся, да? — Лицо Стэна стало темным, как гнилое яблоко, но глаза так и сверкали, так и буравили меня. — Кто он?

— А вот этого ты никогда не узнаешь.

Остаток ночи я провела под Моим Буком, завернувшись в одеяло. Было ветрено, но не очень холодно, а когда я проснулась, ветер уже стих, и я лежала, укрытая пышным одеялом из пурпурно-зеленой листвы. Вернувшись в дом, я обнаружила, что Стэн ушел, прихватив с собой плотницкие инструменты и чемодан с одеждой. А к концу недели к нему перебрался и Дэниэл. Я понимала: мальчику двенадцать, а в таком возрасте особенно нужен отец, и потом, Дэн всегда был скорее сыном Стэна, чем моим. И все же я была счастлива. Я ни с кем не общалась, но одинокой себя не чувствовала. Напротив — я испытывала ощущение какой-то невероятной свободы. После ухода Стэна и Дэниэла все мои чувства странным образом обострились, и я большую часть времени проводила под Моим Буком, слушая, как в земле что-то все время движется — прорастает трава, неторопливо, дюйм за дюймом, растут под слоем темной почвы корни деревьев.