Проплывая над бывшей Аутской улицей, Зоя покачала ногами (вот, запоздало мелькнуло у Соловьева, как оказываются на деревьях сандалии). В гладкости кожи ее ног, в их смуглости, особенно в том, как они выглядывали из-под светлых, в бахроме, шортов, было что-то ребяческое. И в то же время взрослое, чисто женское, возбуждающее. Прямо под их сиденьем скользили по проводам штанги троллейбуса. Крыша машины оказалась неожиданно большой и облупленной. Непохожей на то, что призвано быть обтекаемым воздушными потоками. Есть вещи, которые обычно не видишь сверху.
Соскочил Соловьев не без внутреннего напряжения, но лица не потерял. С места их приземления открывался вид на странное сооружение с колоннами. Его можно было бы считать культовым, если бы не особый его курортный монументализм, неотъемлемая часть южных советских городов. Возможно, это был советский культ. Он представил себя и спутницу комсомольцами. Таинственным коммунистическим ду́хам старшие товарищи приносили в жертву два юных существа. На фоне моря. Волосы присутствующих драматически развевались на ветру. Соловьеву захотелось овладеть Зоей среди этих колонн, но он не подал виду. Ему было достаточно сознания, что она пошла бы на это не задумываясь.
Вершина, на которой они оказались, не была уже, в сущности, Ялтой. Слегка отстав, Соловьев шел за Зоей по лесной тропинке. Ему нравилось ее рассматривать. Зоя это знала и не делала попыток замедлить шаг. В сотый раз он повторял про себя, что эта гибкая девочка принадлежит ему, и в сотый раз испытывал от этого наслаждение.
Лес становился гуще, но в этом лесу они не оставались одни. То тут, то там слышался треск веток, мелькали разноцветные футболки и раздавались ауканья. И то, что они не были одни, доставляло Соловьеву особое удовольствие. Сопровождавшие их лица (они нарочно сходились сюда со всей округи) видели Зоину гибкость. Чувствовали, может быть, ее темперамент. Но только он (только он!) по-настоящему знал ее сводящие с ума, свойственные лиане качества. Даже первые ощущения, испытанные им с Лизой (все дальнейшее Соловьев сравнивал именно с ними), казались ему теперь подростковыми и смешными. Ему стало неловко оттого, что он сейчас вспомнил о Лизе. Неловко не за Лизу (на фоне Зои шансы ее были минимальны) – за себя, вовлекшего ее в такое невыгодное сравнение. Он постарался вытолкнуть Лизу из сознания, как потихоньку выталкивают бабушку, забредшую в разгар вечеринки в гостиную. Через минуту он о ней действительно забыл.
Спускаясь, пересекли асфальтовую дорогу. Пошли мимо заросших виноградом двориков. Эти дворики были еще меньше того, в котором разместился Соловьев. Ограждения их состояли из спинок кроватей, батарей парового отопления, детских колясок и даже дверей микроавтобуса. На одной из таких дверей вызывающе краснел плейбойский зайчик. Судя по надписи под ним, машина имела отношение к Сан-Паули, гамбургскому кварталу развлечений. Соловьев подумал, что судьбы вещей порой удивительнее человеческих. Что видел этот зайчик в своей прежней жизни? Мелкий гамбургский дождь? Блестящие на асфальте огни стриптиз-баров, настырных зазывал, уличных музыкантов, проституток в форменных оранжевых комбинезонах (что возбуждает), попрошаек с собаками, английских матросов, идущих вразвалку во всю ширину улицы? Кого зайчик возил по Сан-Паули? Это, в сущности, не важно. В квартале, где дверь пребывала сейчас, к нему вернулась его невинность. В песочнице играли дети. Для своей новой семьи он был просто зайчиком. Его прошлым никто не интересовался.
Оплетенное плющом, ограждение обретало художественное единство. Эстетику бедного, но честного приморского существования, благодарно всё принимающего, всё сохраняющего и не позволяющего себе разбрасываться кроватными спинками. Соловьев заглянул в один из двориков. Увидел семейный обед под навесом. Женщину, раскладывающую по тарелкам вареную картошку. Мужчину с просветленным лицом, уже отмерившего и готового принять 150 граммов водки. Ребенка на трехколесном велосипеде. Неизвестную ему южную птицу, раскачивающую, не переставая петь, ветку кипариса.
Зоя стояла поодаль и терпеливо ждала. Ее приятель был поглощен той романтикой, которая с детства стала сутью ее быта и для которой у нее имелось другое слово – бедность. Зоя думала, что она знала изнанку этой романтики, а Соловьев – нет. Это было не так. Жизнь этих маленьких миров Соловьев представлял себе очень хорошо. Он сам вырос в одном из них. Он не искал незнакомых ощущений. В этих двориках он видел отражение своего детства.
Домой (к Соловьеву) вернулись ближе к вечеру. По настоянию Зои на обратном пути зашли на рынок и купили мяса и овощей. Теперь Зоя жарила мясо. Соловьев вдыхал его аромат и думал о том, как давно не ел ничего домашнего. Прижавшись к Зое сзади и положив ей на плечо подбородок, смотрел, как с шипением и масляными брызгами обжаривались аккуратные куски свинины. Нарезав салат, Зоя намеревалась приготовить еще что-то, но Соловьев взял неутомимую девушку на руки и унес в комнату. Молодой человек боялся, что очередного ее достоинства он уже не переживет.
Мясо запивали вином, разведенным холодной минералкой. Было очень вкусно. Вино перестало быть нектаром, густой багровый цвет превратился в ярко-розовый, но вкус вина стал ощущаться тоньше. Затем Зоя сварила кофе. Сказала, что сегодня вечером им нужно быть в отличной форме.
– Почему? – спросил Соловьев.
– Потому что сегодня мы отправляемся искать окончание воспоминаний генерала. Я знаю, где оно может быть.
Соловьев внимательно посмотрел на Зою. Она знает. В окно влетела оса и, сделав неуверенный круг над столом, тут же вылетела. Он не нарушал затянувшегося молчания и не спрашивал, куда они пойдут. Это бы только упрочило ту странную гегемонию, которую начала над ним устанавливать Зоя. Если захочет, пусть скажет сама.
Помыв посуду, Зоя стала собираться. Она открыла принесенную вчера сумку и чем-то в ней деловито звякнула.
– Понесешь вот это.
Вечернее время поисков ее очевидным образом не смущало. Хотя (Соловьев бросил взгляд на таинственную сумку) какое время можно считать для подобных поисков естественным?
Из дома они вышли около восьми. Доехав на троллейбусе до автовокзала, пересели на маршрутку. С неожиданным для маленькой машины ревом маршрутка вскарабкалась вверх по серпантину и оказалась на шоссе, идущем параллельно морю. Здесь уже чувствовалась вечерняя прохлада. Кто-то из пассажиров с шумом захлопнул люк. Единственное открытое окно было рядом с Соловьевым, но закрывать его он не собирался. Выставив локоть, наслаждался остывающим крымским ветром.
Маршрутка останавливалась у поселков и пансионатов. Чтобы не удариться о дверную раму, пассажиры выходили, преувеличенно наклоняя голову. Не входил никто. Когда машина остановилась в лесу, кроме Зои и Соловьева в ней уже никого не было.
– Алупкинский парк, – сказал шофер. – Конечная.
Глядя, как, разминая затекшие ноги, пара двинулась по дорожке, он добавил:
– Последняя машина – в половине одиннадцатого.
– Спасибо, – обернулась Зоя. – Мы выйдем с другой стороны.
Маршрутка развернулась здесь же, на аллее парка. Через минуту ее мотор затих за деревьями. В медленном умирании звука отдавалось что-то прощальное, вдобавок, может быть, – и тревожное. То, что испытывал Соловьев, не было в привычном смысле страхом. Было неуютным чувством человека, взявшего билет, как выяснилось, в один конец. Этим концом был огромный засыпающий парк. Плюс эксцентричная спутница. Плюс тяжелая сумка с неизвестным содержимым.