Хроника стрижки овец | Страница: 10

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И опять мы гуляли вокруг дома; круг за кругом, по одному и тому же маршруту. Кстати, там во дворах стояла голубятня, и сизари крутили круги над нашими головами в вечернем небе. Я смотрел на небо и думал, что голуби похожи на нас с папой. Я так думал потому, что однажды, когда он прочел вслух диалог Платона «Пир», он сказал: «Думаю, мы с тобой побывали на небесах». Вот и голуби чертили круги в небе.

Мы с папой заходили во дворы, сидели на лавочках. Папа читал мне Евангелие, читал Толстого, читал Маяковского. Он рассказывал, почему и как советская власть предала коммунизм. А я слышал и мало что понимал. Но смотрел на его лицо – у него было очень твердое лицо, черты жесткие, как резцом вырезанные. И лицо его было такое ясное, что непонятные слова становились понятными. Папа всегда рассказывал мне обо всем, что с ним происходило – про его встречи и разговоры со взрослыми. И про то, какие идеи сейчас в обществе. Он мне говорил: «Я тебе не только папа, но и друг. А друзья должны всем делиться».

И еще он говорил: «Мои друзья – это Кант, Маркс и Платон. Я с ними каждый день разговариваю. Ведь надо выбирать хороших друзей».

А однажды на прогулке мы познакомились с поэтом, его звали Зиновий, он был член Союза писателей и подарил нам с папой сборник своих стихов. Он хотел участвовать в наших с папой разговорах, потому что это были очень умные разговоры, и поэту было любопытно. Они с папой стали разговаривать, но через некоторое время поэт сказал, что он занят современностью, злобой дня, а прошлое его не интересует. А потом мы устроили поэтическое состязание – мы все сели на лавочку и стали сочинять стихи. «Как в Блуа», – сказал папа. «Что в Блуа?» – спросил поэт Зиновий. «Поэтическое состязание в Блуа, – сказал папа. – Однажды такое было». – «Давно? – спросил поэт Зиновий. «Недавно, – сказал папа. – В пятнадцатом веке, при дворе Карла Орлеанского. Давайте писать триолеты». Он объяснил нам с дядей Зиновием, как рифмовать триолеты, и сам написал так – я запомнил только окончание:


Не зная ничего о прошлом,

Не будучи в прошедшем дошлым,

Нельзя ни мыслить, ни любить,

Не зная ничего о прошлом,

И триолета не сложить.

И опять мы гуляли вокруг дома. И я рос, наши разговоры делались серьезнее, и папа рассказал мне, как древнегреческий силач Милон Кротонский каждый день обносил теленка вокруг дома, а теленок день ото дня подрастал, и через два года сделался быком – а Милон все носил его на руках. И он мне рассказывал про Древнюю Грецию и про греческую философию и читал наизусть Илиаду; он знал две первые песни наизусть. И он объяснял, как «Война и мир» Толстого связана с Илиадой; это Илиада, написанная с точки зрения троянца.

Я ему говорил: «Папа, запиши эту мысль, а то вдруг забудешь!» А папа мне отвечал: «Ну что ты. Это маленькая мысль. Надо придумать типологию культур. На это может уйти вся жизнь, но это интересно».

И однажды он для меня написал такие стихи:


Жить – не значит дорожить

Своим здоровьем и имуществом,

Своим чиновничьим могуществом, —

А думать, чувствовать, любить.

Потом он мне объяснял типологию культур и рисовал на земле диаграммы. Он объяснял, почему культура России не похожа на культуру Европы, а культура Америки не похожа на культуру Китая. Он рассказал мне про Шпенглера и про Гердера и объяснил, в чем оба не правы. И рассказал, как культурный детерминизм хотят преодолеть языческими формулами власти. Он смеялся, говоря про Ницше, про его книгу «Воля к власти», и сочинял свои смешные стихи:


Воля к власти – это очень просто:

Тел людишек глиняный замес

И души испорченной короста —

Не скребок ей ни звезда, ни крест.

А я говорил: «Папа, запиши скорей про типологию культур, а то забудешь!»

А папа отвечал: «Если это настоящая мысль, ее не забудешь. А если забыл, значит, это не мысль». И мы гуляли вечерами вокруг дома, и он мне рассказывал, как устроена мировая история. Он говорил о том, как объективный процесс социокультурной эволюции переходит в качество собственно «истории». Я слушал и не понимал. А папа терпеливо мне объяснял, что существует всемирная парадигма истории, которая уточняется и дополняется хроникой.

И мы ходили кругами – вдоль трансформаторной будки, мимо голубятни, по пустырю с вытоптанной землей, по узкой дорожке мимо автомобильной стоянки – и папа рассказывал, что в истории действуют два разнонаправленных движения: первое, это объективная социокультурная эволюция, хроника событий; второе – это образование идеи из хроники. Он называл это «двойной спиралью истории».

С нами вместе иногда гуляли папины друзья – к нам в гости приезжали взрослые солидные люди из Института философии – папа им объяснял тоже. Он старался говорить очень просто, считал, что все сложное надо объяснять простыми словами. Сам папа никогда не работал в Институте философии, хотя окончил философский факультет и был философом: после того, как его привлекли по делу «безродных космополитов», он к философской карьере уже не был допущен. Он был редактором журнала «Декоративное искусство», сочинял статьи про дизайн – и одновременно писал историю философии, объяснял, как мир устроен. Когда – перед самой папиной смертью – опубликовали его книгу «Двойная спираль истории», мы встретили даму, критика декоративного искусства. Дама сказала: «Как, вы разве не только декоративным стеклом интересуетесь?»

Папа объяснял мне: понимаешь, есть волна времени – часто говорят: такой-то на волне времени; а есть океан времени. Надо видеть сразу весь океан.

В старости его звали в Институт философии; а он не хотел уже никуда идти. Он любил гулять вокруг дома, и ему нравилось писать историю философии и смешные стихи; а ложной значительности он не переносил. Вообще презирал суету. И записывал мысль только тогда, когда для этого наступал нужный момент. «А как ты знаешь, что пришел нужный момент?» Он смеялся и не отвечал: «Я тебе уже говорил про различие Эразма и Лютера? Помнишь? Но сегодня послушай еще раз, я придумал новый поворот мысли. В связи с крестьянскими войнами в Германии».

И мы шли вокруг дома, петляли дворами, и он рассказывал про реформацию, Тридцатилетнюю войну, Томаса Мюнцера и Лютера.

И я говорил ему: «Ты всем все рассказываешь, а сам не записываешь. Вот они украдут твои мысли?» А папа отвечал: «Мысль невозможно украсть. Они же не знают, почему я эту мысль подумал. Они же не знают другой моей мысли. Интересно то, почему одна мысль появляется из другой. Интересно все вместе, интересно то, как устроена моя голова – а это устройство украсть нельзя».

Его друзья становились большими начальниками, делали карьеру, зарабатывали деньги. Они ездили на конференции, выступали. А папа гулял со мной вокруг дома и рассказывал сыну историю философии. Смеялся и сочинял свои смешные стихи.

Он однажды написал стихи бывшему другу, который стал большим начальником:


За славу не продали душ бы,

Но чья-то в этом есть вина,