Адам достал из холодильника нехитрую снедь: сыр, масло, банку икры минтая, к которой гостьи присоединили две бутылки красного вина и дыню. Майя с любопытством рассматривала пухлое лицо симпатичного толстенького братца, светлый ершик волос, детские пухлые губы; удивлялась его намеку на животик, пыталась разглядеть в нем черты самой себя и не находила, но он ей сразу понравился. И своей растерянностью, и тем, что не потерял такую редкую для циничного времени способность краснеть. Ей понравились его сильные большепалые руки и сам он, похожий на упрямого лобастого щенка. При этом она понимала женским чутьем, что сама-то как раз наоборот — понравиться ему никак не может. И интуиция ее не подвела: пока гостьи бесцеремонно осматривали его жилище, изучали картонный кубический фаллос — проект Щеголькова «голубой интернационал», Адам был смущен, — пока они листали иностранные журналы по архитектуре, отпивали винцо, он украдкой разглядывал ту «белобрысую девочку с овчаркой», которая, сдвинув на лоб огромные зеркальные очки в стиле Элтона Джона и, скинув туфли, босиком ходила по его дивану. За ее щекой гуляла карамелька.
— Хочу бросить курить, Адамчик, — объяснила она.
Это была единственная прямая фраза, которой она с ним обменялась. Майя видела, что братцу не по себе, а тот все с большим подозрением замечал в ней отца: вот она так же постукивает ладошкой по губам — раздумывает; вот еще один характерный жест — сидит, обхватив руками локти, или смотрит чуть исподлобья, наклонив голову влево… от мелькания знакомых с детства отцовых черт в этом абсолютно незнакомом человеке Адаму стало не по себе. Разговор не клеился, шел по верхам: где учишься? Сколько платишь за квартиру? Еще в школе он узнал, что где-то в самой Москве у него есть родная сестра по отцу. Даже писал ей письма неумелым школярским почерком и получал такие же глупые ответы да еще новогодние открытки. И вот уже третий год учебы в столице он не мог решиться на знакомство. Почему? А тут еще подруги Майи настойчиво искали в них фамильное сходство и нашли массу схожего. Оказывается увеличение самого себя в мире, удвоение присутствия — преотвратительное чувство… особенно если твой идеал как раз бегство, отсутствие в жизни. Адам ежился от столь бесцеремонного оглядывания, от того, что Майя хватает его руками за голову и вертит в разные стороны, изучая адамовы уши.
Вино было стремительно выпито, банка с икрой минтая вычищена до икринки, дыня обглодана со студенческим пылом. «Мукузани» помогло Адаму преодолеть душевное потрясение, и он уже успокоенным уселся за руль «Победы» — развезти Майю и подруг по домам. Увидев смешной детский затылок, Майя обняла его сзади руками и истерично поцеловала в ершик: ну, здравствуй, братец. Машина слегка вильнула в летящем ряду авто, рвущихся от Сокольников к площади трех вокзалов, и ее тут же одернули злыми клаксонами. Над столицей висело раскаленное небо небывало жаркого июля. Солнце выпекало из асфальта пот; комки белых туч на глазах слипались в циклопическую небесную пирамиду, которая дышала на город пеклом близкой грозы. Майя с подругами ехала в легендарный Дом правительства, где служила в домработницах в семье своей же подружки, и на Большом Каменном мосту по крышам машин хлестанули первые водяные розги. Адам еле успел нырнуть в переулки дома-крепости, как хлынул водяной потом, девушки бросились в подъезд, а он еще долго сидел один в голубой утробе грозы, пока не иссяк напор стихий, не погасло небесное электричество, и не стали лопаться пузыри величиной с детский кулачок на широких гладких ручьях; душа его успокоилась, глаз бродил по черным бетонно-стеклянным крестам бывшего 3-го Дома Советов, и ожившее воображение говорило ему, что вот оно, искомое — подлинный некрополь революционной трагедии, голова волчицы третьего Рима, а взвинченному уму мерещились на балконах, за стеклами окон, на крышах, в кабинах лифтов сотни гипсовых слепков в стиле американца Сегала, с обнаженной в гипсовой плоти кровельной арматурой. Вот оно! Тысяча белоснежных покойников с безглазыми и безротыми лицами, в потеках гипса и извести на щеках, с концами проволоки, торчащей из слепошарых глазниц, но… но если ты предпочитаешь не быть, подумал Адам, какой же ты к черту архитектор? Трудно найти другой пример такого же массивного властного бесконечного долгого, осязаемого и тотального явления в мире, какой являет собой архитектура. Как одновременно не погрязнуть в окликах жизни и предъявить — кому? — свое чистое человечное «я»?
Донк!
Отвечает шарик пинг-понга, брошенный ночью с балкона в темень молчания.
Бац!
Бухнув форточкой и глотнув свежего воздуха с морозца, Надя отошла от окна в глубь проклятого цеха. Ее уже криком звала Зинаида Хахина, которая одна не могла справиться с барабаном. На-вра-ти-ло-ва! орала она косым ртом, бессильно горбясь над тележкой. Надя кинулась бегом, вспомнив, что еще вчера Зинка предупредила: девки, у меня больные дни. Таскаем все вдвоем.
— Не вопи, слышу! — Подхватив тяжеленный барабан, обмотанный тканью, они вдвоем опустили его в пропиточную ванну. Обе работали в толстых резиновых перчатках, и все равно все пальцы проедены краской. А вокруг был ад. Ад под названием аппретурного цеха ткацкой фабрики имени Ванцетти. Барабан, булькнув зловонной жидкостью, ушел на дно. Подобрав на цементном полу крюк, Надя принялась сцеплять барабан с готовой тканью. Зацепила. Потянула вверх. Вывалив барабан на лоток сушки, она выматерилась — снова кружило голову, свежего воздуха хватило едва на десять минут.
Лимитчицы работали внутри сырой мрачной коробки, в стене которой было проделано несколько маленьких окон. Сюда на примитивных подвесных рельсах на потолке подтаскивали со склада барабаны с тканью. Тут их вручную сгружали на железные тележки, тащили к аппретурным ваннам с красителями, где ткань окрашивалась. Затем барабан доставали крюками и опять на тележках, на своих горбах отвозили дальше на просушку. За рабочий день их бригаде было положено аппретурить 92 барабана. Больше можно — меньше нельзя. План! Работали одни женщины. Одеты были так: на головах плотно намотанные платки, чтобы ни один волосок не торчал. Лица же были замотаны до самых глаз, дышали бабы через платки. Телогрейки. Ватные брюки. На ногах — резиновые или кирзовые сапоги: пол в цехе был залит лужами красителя. Сапоги съедались краской и лаками за месяц, телогрейка держалась немного дольше, но и она превращалась в конце концов в разноцветные лохмотья. Перчатки лопались и рвались от обилия железа чуть ли не каждый день. И по поводу их замены стоял вечный ор в кладовке. В общем, ад. Бабы в клубах испарений, в разноцветном рванье, с железными крюками в руках сами были похожи на чертей в преисподней. Не люди, а какие-то грудастые обрубки тел. Вдобавок к этой толчее над ядовитыми ванными пекло было ошарашено грохотом барабанов о чугунные днища, шипеньем сжатого воздуха, свистом-ревом подвесной дороги, клацаньем крюков, лязганьем тележек, матом, частым надрывным кашлем. Если звуки различались и отделялись друг от друга, то запахи красок, лаков, тел и металла сливались в отвратительную водянистую плоть вони. И — измученно отмечала про себя Надя — весь этот ужас был ужален какой-то адской гибельной красотой… шелково переливались алые, изумрудные, апельсиновые потоки красителей, расцветали на раскрошенном полу радужные змеиные лужи.