И тогда Клайв понял, что сходит с ума, и это совсем не похоже на то, как он это себе представлял. Он всегда почему-то считал, что если сойдет с ума, то его уже не будет в этой реальности и она будет представляться ему сном или чем-то таким, за чем спокойно наблюдаешь со стороны. Или что он настолько переменится, что уже не будет Клайвом в состоянии безумия, но станет абсолютно другим человеком, о котором и тревожиться-то нечего. Вместо этого он ощущал себя невыносимо, чудовищно — он продолжал оставаться Клайвом, но Клайвом, от которого с визгом и грохотом сбежали все его мысли, чтобы впредь действовать самостоятельно в соответствии с их собственной логикой.
Когда-то, еще в Глостершире, он купил себе американскую газонокосилку, которая так и называлась "Газонокосильщик". Отчасти он ее и приобрел из-за ее названия. Эта машина то ли в силу своего устройства, то ли по причине какого-то дефекта, когда у нее кончалось горючее, начинала работать с такой дикой скоростью, словно ее лезвия приводились в движение двигателем истребителя, так что она могла перемолоть садовые стулья и кормушки для птиц, если бы он вовремя ее не отключал. Точно так же вели себя сейчас его мысли — острые как бритва, они вертелись, резали и крушили все на своем пути, поднимая в воздух целые снопы земли и пыли.
Он вышел из метро, пересел на поезд, потом на автобус и оказался в Кройдоне. Это было очень оживленное место, где располагался рынок с двумя карибскими заведениями, принадлежавшими двум европейцам, на вывеске которых значилось, что здесь предлагаются "Выпивка, танцы и прочие прибамбасы". Дойдя до слова "прибамбасы", Клайв аж подпрыгнул. Здесь стояли большие уродливые здания постройки шестидесятых годов и ходили трамваи. Серо-красные трамваи скользили почти бесшумно вдоль тротуаров. Из-за кромки холма появился номер 2 (кольцо в Бекенхэме), двигавшийся со скоростью двадцать миль в час. И Клайв вдруг поймал себя на том, что быстро идет ему навстречу на своих маленьких коротких ножках. Он еще не был уверен в том, что ему пришла хорошая мысль, поэтому он начал совещаться с остальными голосами, звучавшими в его голове. Но толку от них было мало. Одни утверждали, что это глупое желание, другие, перекрикивая первых, заявляли, что идти навстречу трамваю очень весело, а третьи намекали на то, что он вообще не может быть уверен в том, что находится в Кройдоне, поэтому может делать все что угодно. Подойдя поближе, он увидел на боковой стенке трамвая рекламу малайского ресторана в Уимблдоне, в ассортимент которого входило сорок блюд по пять пятьдесят каждое. Это заставило его усмехнуться, когда он представил себе, как он будет выбирать что съесть, — он и тарелку-то не смог бы себе выбрать. Трамвай находился уже в нескольких шагах от него — он отчетливо видел вагоновожатого и слышал, как звенит звонок. "Ну что, мы уверены в том, что хотим это сделать?" — спросил он у себя. И сам же ответил: "С одной сто…"
12
Татем стоял у могилы отца и удивлялся тому, что не может заплакать. Он только утром приехал из Лондона. Проснувшись на рассвете, он начал в панике метаться по квартире, не в силах отыскать свою единственную белую рубашку.
— Я не могу найти рубашку! Где моя рубашка? — кричал он на сонную Черри. — Ты не знаешь? Где моя рубашка?
Она не знала, но он наконец нашел ее в шкафу, где та и висела все время.
Моросящий дождь омывал небольшую группу скорбящих, придававших могиле приличный вид в лучших традициях идеальной викторианской печали, но глаза Татема так и оставались сухими. Потом он почувствовал какое-то жужжание в кармане брюк, словно туда залетела большая пчела. Это был один из пейджеров, оповещавших, что ему пришло сообщение. Отвернувшись от могилы — якобы убитый горем, как сочли остальные его родственники, — он тайком вынул пейджер и прочитал предназначавшееся ему послание. Оно пришло от Черри. "Назначена художественным руководителем программ Би-би-си. Приказываю незамедлительно отменить съемки "Сального спокойствия". Сценарий устарел, и к тому же не хочу оказаться заподозренной в проявлении семейственности. Черри".
13
И тогда он разрыдался.
1
В тот весенний день 1937 года, когда генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза товарищ Иосиф Сталин решил выехать на одну из своих редких и наводящих ужас встреч с народом, красные знамена и флаги так хлопали на ветру, что охранники НКВД постоянно были вынуждены находиться начеку. На много километров улицы были очищены от какого бы то ни было транспорта, в то время как его бронированный американский "паккард" в окружении целого легиона охранников на грузовиках и мотоциклах направлялся к пекарне, расположенной неподалеку от Ленинградского вокзала. Он намеревался посетить именно эту пекарню, так как ей удалось на сто процентов перевыполнить Второй пятилетний план по производству хлебобулочных изделий. То, что этот великий хлебный скачок достигнут с помощью добавления в муку разных ядовитых металлов, никого не волновало, за исключением тех, кто после обеда отправлялся на тот свет. Сталин ехал, чтобы наградить всех членов трудового коллектива медалями Герой Труда (второй степени).
Генеральный секретарь двигался вдоль шеренги тружеников и тружениц, что-то угрюмо произнося и прикрепляя ордена к их грубым гимнастеркам, сделанным из того же материала, что и у него.
Сталин был невысоким мужчиной, и большинство рабочих превосходило его ростом, но в самом конце шеренги его ожидал трепещущий пекарь третьего разряда товарищ И. М. Востеров — кругленький коротышка с густыми черными усами, круглыми блестящими карими глазами и изящным тонким носом. И когда Сталин случайно посмотрел в глаза этого обливающегося потом человечка, он вдруг с изумлением ощутил приступ такого необъяснимого ужаса, не связанного ни с чем конкретно и свободно парящего в пространстве, что если бы он не умел скрывать свои чувства, то, наверное, с воплем выскочил бы на улицу. Однако ничто не отразилось на лице товарища Сталина, разве что ус нервно задергался, когда он двинулся дальше, и чем дальше он уходил от И. М. Востерова, тем больше отступал страх. Но стоило ему оглянуться и снова хотя бы мельком увидеть коротышку, как ужас возвращался с прежней силой. Сталин даже не понимал, как ему еще удается двигаться, — чувство страха было невыносимым. Ему казалось, что еще пара минут, и он не выдержит. А то, что ему удастся прожить с этим чувством еще несколько дней, представлялось и вовсе немыслимым.
Конечно, ему и прежде доводилось испытывать страх, но то был страх совсем иного свойства — он был не таким сильным и вполне объяснимым. Собственно, в большей или меньшей степени он боялся всех, опасаясь того, что они могут с ним сделать. Например, он боялся старых большевиков, которые читали последнее письмо Ленина в Центральный комитет, где он был назван тираном и отъявленным негодяем. Но теперь все старые большевики были расстреляны или замучены в лагерях, так что больше бояться было нечего. Он боялся Троцкого, единственного человека, который в свое время мог претендовать на его пост. Но Троцкого изгнали, и теперь он дожидался своей участи в Мексике. Он боялся Бухарина, потому что тот считался умнее. За это преступление Сталин дважды высылал его и дважды позволял ему вернуться, после чего заставил его признать все свои ошибки перед съездом партии, играя с ним как с заводной игрушкой (впрочем, покаяние не могло спасти Бухарина, и он со своим умом прекрасно понимал, что рано или поздно его ждет расправа). И Сталин получал удовольствие от того, как Бухарин смотрел на него, ему нравилось читать это понимание в его взгляде. Сталин даже позволил ему выехать за границу, не сомневаясь в том, что он вернется. И Бухарин вернулся. Русским невыносимо трудно жить вдали от святой земли своей Родины, даже если возвращение грозит им смертью; они считают, что эта поэтическая привязанность к земле является составной частью духовности, которую они себе приписывают.