Колодец пророков | Страница: 54

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Стало быть, маленькая птичка была сильнее орлов.

Августа знала за собой еще одну не поддающуюся объяснению особенность – смотреть в упор на человека, но видеть вместо него дрожащее в воздухе цветное облачко, оплетенное светящимися, как лучи лазера, и темными, как струйки летящих чернил, узкими, как ремни, линиями. Августа не вполне понимала, как это происходит, но люди, на которых она смотрела, в эти мгновения как бы засыпали наяву, превращались в самоходные манекены, живые игрушки, исполняющие волю Августы. Она, впрочем, не злоупотребляла своей волей, не стремилась даже определить ее границы. В лучшем случае, просто смотрела на человека, пытаясь определить, нравится ей или нет цветное, стреноженное светящимися и темными ремнями облачко. В худшем – заставляла человека сделать шаг влево или вправо, или – идущего – остановиться и стоять как вкопанного.

Епифания довольно долго ускользала от ее взгляда, пока наконец Августа не поймала ее – в неурочное (вернее урочное, все сидели по классам) время в школьном коридоре, напротив кабинета химии у открытого по причине хорошей погоды окна, возле которого на крашеной фанерной тумбе стоял гипсовый бюст то ли Менделеева, то ли Бутлерова, а может Паскаля или Лавуазье.

Епифания попыталась опустить глаза, но с Августой такие номера не проходили. Епифания с дерзким вздохом подчинилась, устремив на Августу темный ненавидящий взгляд. Как будто рой пчёл встал на пути летящей по воздуху волны расплавленного мельхиора. Августа впервые в жизни встретилась с очевидным сопротивлением собственной силе. Это не только бесконечно удивило ее, но и заставило внимательнее всмотреться в Епифанию.

Пчелы влипли в мельхиор, как в воск, в мед, в смолу, превращающуюся через тысячу лет в янтарь. Августа вдруг увидела открытое окно. В следующее мгновение Епифания стояла на подоконнике, и весенний ветер трепал ее длинную цыганскую юбку, должно быть приятно холодя ноги. Тяжелый мельхиоровый гнев до краев наполнил Августу, как горькое вино хрустальную рюмку. Ей уже не было дела, что цветной (точнее черно-синий как грозовая туча) эллипс над головой Епифании почти выпутался из стреноживающих, соединяющих его с бренной плотью ремней; что не безгласна Епифания под мельхиоровым взглядом Августы, как все остальные люди; что как будто некая бессловесная мольба доносится до Августы из отлетающей сине-черной души Епифании; что как будто кто-то (кто имеет право) интеллигентно (если данная категория здесь уместна) заступается за Епифанию, оставляя тем не менее последнее слово за Августой. И – это вообще ни в какие ворота не лезло – сама дрянная Епифания, несмотря на сон наяву, самоходность манекена, не потеряла связи с миром, а умоляюще и покаянно простирала с подоконника навстречу Августе дрожащие руки.

Августа подумала, что, как всякая истинная гадалка, Епифания не смогла разобраться со своей собственной жизнью, которой у нее осталось всего ничего.

Епифания уже ступила одной ногой в весенний заоконный воздух, уже длинная ее цыганская юбка вздулась парусом, открывая стройные смуглые ноги. Асфальт внизу распахнул серые – цвета смерти – объятия.

Как вдруг последняя – уже не темная, уже не Епифании, а инкрустированная мельхиором (смирением пред волей Августы), как крохотный рыцарь в кольчужке, – пчела с невероятным трудом преодолела выталкивающую Епифанию из окна и из жизни силу, ласково и покорно опустилась у ног Августы, чтобы тут же перевернуться и замереть лапами вверх.

Августа, почти было отпустившая Епифанию в заоконный воздух (отчего-то ей хотелось, чтобы та летела вниз, облепленная цветастой поднявшейся юбкой, как в мешке или в пламени), вдруг ощутила то самое нечеловеческое одиночество, впервые пережитое в раннем детстве во время страшного сна, забыть который Августа старалась изо всех сил, но была не в силах. Ей стало ясно, как если бы кто-то написал большими буквами по воздуху как по бумаге, что ее сущность – одиночество, ее время – мельхиоровые сумерки (трещина между мирами), ее жизненное пространство – расходящиеся швы мироздания.

В следующее мгновение Епифания (уже двумя ногами бывшая за окном) вернулась из воздуха на подоконник – не спрыгнула, а как бы пролилась цветастой юбкой, смуглой кожей, черными волосами на паркет, подползла к Августе, поцеловала сначала край ее платья, затем тяжелую мельхиоровую руку.

«С тобой, – прошептала Епифания белыми губами, – до самого огненного центра Земли! Прости меня!»

Августа закрыла глаза.

Гипсовый бюст Менделеева, а может Бутлерова, Паскаля или Лавуазье вдруг оглушительно взорвался, дробно (пулеметно) простучав осколками по стенам и потолку. Высыпавшие из классов ученики и учителя увидели распахнутое окно, двух перепуганных девочек, белую пыль в воздухе на паркете. Завуч высказал предположение, что, вполне возможно, гулийский террорист, как это у них водится, выстрелил в гипсовый бюст из проносящейся по проспекту машины. На всякий случай закрыли окно и вызвали милицию.

Уже потом, на уроке Августе пришла в голову мысль, что если Епифания бросила к ее ногам покаянную мельхиоровую пчелу, которую все почему-то приняли за сложную разрывную пулю гулийского террориста, если Епифания протягивала к ней в мольбе с подоконника руки, то, стало быть, она что-то видела. Августа видела над головами людей стреноженные светящимися и темными узкими ремнями цветные облачка-пятна. Что, интересно, видела (если видела) Епифания?

«Что было надо мной?» – немедленно написала Августа записку, отправила Епифании, сидевшей в другом ряду.

Епифания прочитала, побледнела от ужаса.

«Я не знаю. Не спрашивай, умоляю тебя!» – пришел ответ.

Этого не может быть, подумала Августа. Она не знала, как описать существо из давнего детского сна, потому что оно было вне привычных (выражаемых словами) человеческих понятий и сравнительных категорий.

«Коричневый, – с трудом вывела на бумаге Августа, – с зелеными глазами?»

Епифания долго не хотела разворачивать записку. Но развернула, вскрикнула, закрыла лицо руками.

– Он… твой, – сказала на перемене Августе Епифания, – то есть… в тебе, принцесса. Он взглянул на меня, он сказал, когда и как я умру.

– Почему же он мне ничего не говорит? – удивилась Августа.

– Потому что сейчас у вас одно сердце, – не очень понятно ответила Епифания.

– Когда и как ты умрешь? – вежливо поинтересовалась Августа.

– Не завтра и не послезавтра. Я еще поживу, – взяла ее за руку Епифания, – пока ты не приколешь меня стилетом к двери театра имени Вахтангова.

Августа вспомнила, как Епифания висела за окном пятого этажа над асфальтом, и подумала, что ее новая подруга, должно быть, спятила от счастья, что осталась живой.

– Боже мой, зачем так усложнять? Разве только я стану жрицей, ты – агнцем, а театр имени Вахтангова святилищем Ваала, – пожала плечами Августа.

– Так будет, – исступленно (как будто не было для нее известия радостнее) прошептала Епифания. – Он мне объяснил, как ты это сделаешь.