Мехмед сомневался.
От подобного человека могло прийти либо сверхвыгодное, либо сверхпровальное дело.
Мехмед не верил писателю-фантасту Руслану Берендееву, однако просчитывающий (ответственный за бизнес) сектор сознания сигнализировал: проект может принести прибыль покруче операции с уральским заводом. И — уже как будто из параллельного мира, из сна, из… рая? — текла, крепла, кристаллизовалась уверенность: если выгорит и там и там, Мехмед превратится в…
В нечто большее, чем Джерри Ли Коган.
Это была в высшей степени опасная уверенность, и сектор сознания, ответственный за физическое существование, сигнализировал: два этих проекта сродни двум сблизившимся раскаленным плитам, над (между?) которыми жизнь Мехмеда, как плевок, превратится в пар, в ничто.
Но кто, что могло помешать Мехмеду мечтать?
Он подумал, что если бы какой-нибудь исследователь взялся описывать его жизнь, у него ничего бы не получилось. Иные миллионные дела можно было уместить в несколько слов: узнал — проверил — купил — перепродал — заработал (очень часто без ожидаемого «убил»); иные же его (как сейчас) совершенно необязательные размышления, если их, используя компьютерный термин, «разархивировать», заняли бы многие тысячи страниц, но никоим образом не приблизили бы гипотетического исследователя к пониманию сути Мехмеда.
Суть была где-то там.
Точнее, там же, где и судьба.
Мехмед не знал где.
И в то же время они были здесь и сейчас. Мехмед чувствовал это кожей, которую с него не успели содрать много лет назад в деревне Лати на советско-турецкой границе. Хотя еще мгновение назад их (сути и судьбы) здесь не было.
Мехмед подумал, что излюбленное (по жизни, как говорили сейчас в России) занятие человека — убегать от своей сути (судьбы), слоняться (по оптовым продовольственным ярмаркам?), излюбленное же занятие судьбы (сути) — идти за человеком, как охотник за зверем, и рано или поздно настигать.
Зачем?
Чтобы воссоедиться с человеком, внести, так сказать, в вопрос окончательную ясность. Получалось, что суть-судьба воистину сродни смерти. В том смысле, что невозможно было установить опытным путем, бесконечность или, напротив, окончательную (за которую для него пути нет) конечность обретает воссоединенный с сутью человек.
Сейчас Мехмед уже мог ясно (мысленно) сформулировать: для чего, с какой целью к нему пришел человек по фамилии Исфараилов? Он пришел к нему с целью вручить — отдать, навязать, всучить, вбить как гвоздь, вогнать как нож, влепить как пулю? — ему его суть. Наложенным платежом, заказным письмом, под расписку, с контрольным выстрелом и так далее.
Уж кому-кому, а Мехмеду было доподлинно известно, что иногда воссоединяющаяся с человеком суть имеет обыкновение отливаться в пулю. Однако он льстил себя надеждой, что хоть его суть и не может оказаться сложнее смерти, вполне может — сложнее банальной пули. Впрочем, Мехмеду было известно немало случаев, когда завершающая точка-пуля ставилась посреди весьма причудливых, обещающих «текстов», которые, казалось бы, еще продолжать и продолжать. И почему-то не ставилась, когда, казалось бы, скверный, непристойный «текст» следовало решительно и гневно (проткнув пером бумагу) закончить.
Гарантий, таким образом, не было никаких ни от чего. Как в случае с золотыми часами — вечным двигателем, которые шли без механического завода под стеклянным колпаком на черном алмазном мраморе в офисе Джерри Ли Когана, но могли в любой момент остановиться без видимых причин.
Самое удивительное, Мехмед действительно не знал, что в письме. Он подумал, что, пожалуй, гипотетическому исследователю незачем «разархивировать» его размышления по поводу трусов (а может, их отсутствия) у Зои; бесконечности, от лица которой с ним говорил Джерри Ли Коган; кукурузной плантации Халилыча на берегу Ориноко; прогулок по оптовым продовольственным ярмаркам человека по фамилии Берендеев. Исследователю вполне достанет предстоящей беседы Мехмеда с Исфараиловым.
Это показалось Мехмеду несправедливым. Его личность (по крайней мере, так ему представлялось) была слишком многогранна, чтобы вместиться в какой-то единственный поступок, какое-то единственное решение. А там, вспомнилась Мехмеду первая в истории советской литературы ода Сталину, сочиненная поэтом Борисом Пастернаком, за каменной стеной, живет не человек — поступок ростом с шар земной. Мехмеду хотелось, чтобы это было про него. Но это было не про него. Когда-то про Сталина. Сейчас, возможно, про Джерри Ли Когана.
Ему стало грустно, как и всегда, когда речь шла о капиталах, многократно превосходящих его собственные, о вещах, повлиять на которые Мехмед не мог, как бы ни хотел. Поступок, живший в коттеджном поселке за бетонной стеной, был ростом… с Мехмеда, и только с Мехмеда, то есть значительно меньше земного шара, а также Сталина и Джерри Ли Когана.
— Прошу вас, проходите, — приветливо пригласил Исфараилова в дом Мехмед. — Я сегодня один, а значит, и повар, и бармен, и секретарь, и горничная в одном лице. Что предпочитаете пить в это время суток, любезный?
Мехмед с неудовольствием отметил, что почему-то думает на английском, а потом переводит на русский. Получалось как-то суетливо, нескладно, а главное, нелепо. Разве можно, находясь в России, если, конечно, ты не последний кретин, спрашивать: «Что предпочитаете пить в это время суток?» Понятие алкоголя в России не было дифференцировано, диверсифицировано, «бытовизировано» до такой степени, чтобы человек мог легко, естественно, а главное, искренне ответить, что он предпочитает пить в это время суток. Алкоголь и народ существовали в России слитно. Задавать подобный вопрос было столь же нелепо, как «каким воздухом предпочитаете дышать в это время суток?».
Мехмед с грустью подумал, что стареет. Недавно одна молодая (до тридцати) дама (Мехмед стоял вместе с ней под душем) заметила, что для своих шестидесяти без малого лет он выглядит великолепно. «Как мальчик» — так она сказала. Мехмед, помнится, обрадовался, подбоченился, втянул живот, заиграл мускулатурой, попытался что-то такое полуакробатическое в скользкой пене у кафельной стены предпринять, а после, хватив неразбавленного (зачем?) виски, еще косо как-то и прыгнул с вышки в бассейн, больно ударившись о воду плечом.
Спустя какое-то время дама ушла.
Мехмед, ощущая боль в пояснице (зачем поднимал даму в душе?), в плече (зачем прыгал с вышки?), в хлопающем по ногам намокшем купальном халате потащился в раздевалку.
Там было зеркало.
Увидев свое отражение, Мехмед понял, что в отдельные (как правило, короткие) периоды времени можно (независимо от возраста) выглядеть очень даже неплохо, однако обмануть время невозможно. Дама назвала его мальчиком, но он был далеко не мальчиком. В шестьдесят лет можно иметь относительно гладкую кожу и густые, хоть и седые волосы. Но как быть с остальным? Невидимые внутренние органы — сердце, печень, почки, селезенка и так далее — старели точно так же, как и органы видимые. Они являлись сообщающимися сосудами. Пожалуй, лучше, усмехнулся про себя Мехмед, иметь крепкое, здоровое сердце и — черт с ней! — мятую, изборожденную морщинами физиономию. Главное же, изнашивался мозг. Именно там, в известкующихся, питающих мозг кровью сосудах пролегала главная магистраль старения, на которую человек въезжал в детской коляске и с которой скатывался в катафалке (если богат), гораздо чаще — в простом похоронном автобусе, а иногда и в совсем простом полиэтиленовом мешке. Глядя на себя в зеркале — морщинистого, сутулого, с петушиными какими-то, желтыми, вывернутыми ногами, синими коленями, выступившей на лице малиновой сеточкой капилляров, — Мехмед понял, что игры со старостью смешны и неприличны. Старость неизменно (иногда для виду поддавшись) выигрывает.