О том, что Хэт еще жив, я узнал около семи часов вечера в первое воскресенье октября, когда увидел афишу с его именем в витрине магазина в джазовом клубе недалеко от площади Св. Марка. Я был настолько сильно убежден, что Хэт давно умер, что, увидев впервые этот плакат, воспринял его всего лишь как дань прошлой славе музыканта. Я остановился, чтобы внимательнее рассмотреть древний реликт. Хэт играл с квартетом, в котором басист и барабанщик принадлежали той же эре: музыканты, которые прекрасно с ним сочетались. Но на пианино играл Джон Хоус, один из моих музыкантов — Джон Хоус был на полудюжине моих пластинок там, в Джон Джей Холле. В то время ему должно было быть где-то около двадцати, подумал я в полной убежденности, что плакат сохранили просто как памятную вещь. Может быть, Хоус в самом начале работал с Хэтом? В любом случае квартет Хэта наверняка стал одним из его первых шагов к славе. Джон Хоус был для меня великим музыкантом, и мысль о том, что он играл с ветхозаветным Хэтом, нарушала сложившуюся реальность.
Я опустил глаза на дату внизу плаката, и мое ограниченное, снобистское представление о реальности содрогнулось от еще одной атаки немыслимого. Ангажемент Хэта начался во вторник на этой неделе — первый вторник октября, — и последнее выступление должно состояться через одно воскресенье — в воскресенье перед Днем Всех Святых. Хэт все еще жив, а Джон Хоус играл вместе с ним. Вряд ли я смог бы сказать тогда, какая часть этого утверждения поразила меня больше.
Я вошел внутрь и спросил у коротенького невозмутимого человека за конторкой, действительно ли Джон Хоус играет здесь сегодня вечером.
— Будет играть, если захочет, чтобы ему заплатили, — ответил человечек.
— Значит, Хэт еще жив, — проговорил я задумчиво.
— Можно сказать и так, — ответил он. — Только будь ты на его месте — давно бы уже умер.
Через два часа двадцать минут через центральную дверь вошел Хэт, и тогда я понял, что имел в виду тот человек. Только треть столов между входной дверью и эстрадой была заполнена людьми, слушающими трио. Именно то, что мне нужно, именно за этим я и пришел, и вечер казался мне восхитительным. Я очень надеялся, что Хэт не станет играть. Единственное, чего он добьется своим выходом на сцену, — сократит время солирования Хоуса, который, хоть и вел себя достаточно обособленно, играл превосходно. Наверное, Хоус всегда вел себя так. Это мне даже нравилось. Хоус и должен быть невозмутимым. Потом басист посмотрел в сторону двери и заулыбался, а барабанщик ухмыльнулся и стал отбивать одной палочкой по боку малого барабана ритм, подходящий к мелодии, которую исполняло трио, и одновременно служивший полукомичным-полууважительным приветствием.
Я отвернулся от трио и посмотрел на дверь. Согнутая фигура темноволосого человека со светлой кожей, в длинном, обвисшем, темном пальто вносила в клуб футляр с тенор-саксофоном. Футляр украшали сотни наклеек из разных аэропортов, а черная широкополая шляпа почти полностью скрывала лицо. Как только человек переступил через порог, он упал на стул рядом со свободным столиком — на самом деле упал, будто ему требовалась инвалидная коляска, чтобы продвинуться хоть немного дальше.
Большинство людей, наблюдавших за ним, повернулись назад к трио, которое в тот момент играло последние аккорды «Любовь пришла». Старик с трудом расстегнул пуговицы пальто, позволил ему съехать с плеч и упасть на спинку стула. Затем с той же болезненной медлительностью снял шляпу и опустил ее на столик рядом с собой. Между ним и шляпой появился наполненный до краев стакан, хотя я не видел, чтобы официант или официантка приносили его туда. Хэт поднял стакан и вылил все его содержимое себе в рот. Прежде чем глотнуть, он обвел глазами зал, не меняя при этом положения головы. На Хэте был темно-серый пиджак, синяя рубашка с тугим воротничком и черный вязаный галстук. Лицо мягкое и опухшее от выпивки, а глаза совсем неопределенного цвета, будто они не просто полиняли, а вылиняли совсем. Он согнулся, открыл футляр и начал собирать свою трубу. Когда «Любовь пришла» закончилась, Хэт уже встал на ноги, пристегнул к саксофону ремешок и пошел по направлению к эстраде. Последовали тихие аплодисменты.
Хэт поднялся на сцену, поприветствовал нас кивком головы и прошептал что-то Джону Хоусу, который поднял руки над клавиатурой. Барабанщик все еще ухмылялся, а басист закрыл глаза. Хэт наклонил саксофон немного вбок, проверил мундштук и совсем немножко подтолкнул его вперед. Облизал язычок, отбил ногой такт и прикоснулся губами к мундштуку.
То, что произошло потом, изменило всю мою жизнь — по крайней мере изменило меня. Ощущение напоминало открытие какой-то жизненно важной, исключительно необходимой субстанции, которой мне не хватало все прошедшие годы. Каждый, кто в первый раз слышит великого музыканта, знает это чувство — будто вселенная взорвалась. В действительности просто Хэт начал играть «Слишком трудно выразить словами», одну из двадцати странных песен, которые были тогда в его репертуаре. В общем-то он играл свою собственную мелодию. Она была уникальна, она всего лишь скользила над «Слишком трудно выразить словами», и эта спонтанная мелодия, как мне казалось тогда, любовно раскрывала мотив песни, многократно превосходя его и превращая маленькую песенку во что-то проникновенное. На время я забыл, что нужно дышать, руки покрылись гусиной кожей. Где-то посреди композиции я увидел, что Джон Хоус смотрит на него, и осознал, что Хоус, которого я боготворил, боготворит его. Но к тому времени я уже тоже преклонялся перед Хэтом.
Я просидел в зале все три сета композиций и на следующий день после семинара отправился в магазин Сэма Гуди и купил пять пластинок Хэта, больше я не мог себе позволить. Вечером я снова пришел в клуб и занял столик прямо у эстрады. В течение следующих двух недель каждый вечер я садился за этот же столик — мне удавалось убедить самого себя, что учеба может подождать девять или восемь вечеров из двенадцати, когда играл Хэт. Каждый вечер повторялось одно и то же в одном и том же порядке. Хэт появлялся посередине первого ряда композиций и в изнеможении падал на ближайший стул. Официант ненавязчиво ставил перед ним стакан с выпивкой. Хэт снимал шляпу и длинное пальто, а потом доставал из футляра саксофон. Официант уносил футляр, шляпу и пальто в заднюю комнату, а Хэт в это время дрейфовал к сцене, часто собирая саксофон на ходу. Он держался ровнее, казался даже немного выше, когда стоял на сцене. Кивок публике, неслышные слова Джону Хоусу. А затем чувство преодоления границ между очень хорошей, даже отличной музыкой и великим таинством искусства. Между песнями Хэт делал глоток из стакана, стоящего у его левой ноги. Три сета по сорок пять минут. Два получасовых перерыва, во время которых Хэт исчезал за дверью в задней части эстрады. Все время одни и те же двадцать или около того песен. Экстаз, как если бы я слышал самого Моцарта, исполняющего Моцарта.
Однажды днем ближе к концу второй недели я оторвался от библиотечной книги, которую пытался впихнуть в свой мозг — «Современные подходы к Мильтону», — и вышел из своей кабинки, чтобы отыскать хоть какую-нибудь информацию о Хэте. Тенор Хэта начинал звучать в моей голове, как только я вставал с постели. А в те дни я, студент-младшекурсник, был уверен, что на страницах научных изданий можно найти настоящие ответы в форме интерпретаций. Если в библиотеке по меньшей мере тысяча, а может, даже две тысячи статей о Джоне Мильтоне, разве не должно там быть хотя бы сто о Хэте? А из этой сотни уж наверняка можно выбрать дюжину, которые хотя бы в общих чертах объяснят, что со мной происходит, когда я слышу его игру. Я хотел найти разбор его соло, анализ, который бы помог постичь эффект, производимый Хэтом, на основе разделения на ритмы, чередования аккордов, выбора нот; анализ, похожий на литературную критику, когда стихотворения разбирают по предложениям, анализируют размер, ритм, метаморфозы образов.