– Понимаю… Но припомни, я ж в твоих книгах вычитал… гибли все республики… а выживали как раз деспотии, где вся власть была в одном кулаке!
– Княже, я не о том!
– Бабушке моей скажи. Если власть не у одного, а у многих, то многие и передерутся. А придет сосед и сожрет всех. Так что я всякую власть буду грести под себя! Даже верховным волхвом, пожалуй, стану! Как было встарь. Раньше сам князь приносил жертвы, отправлял обряды в капище. А волхвы только хвост ему заносили на поворотах. А что? Думаешь, не справлюсь?
Тавр пожал плечами:
– Не знаю. Одно дело сразить в бою дюжину мужиков… которые лезут на тебя с оружием, другое – перерезать горло ребенку! Да еще тупым кремневым ножом.
Шум сражения отдалялся. Оглянувшись, Владимир увидел, что отдельные группки германцев еще отбиваются, стоя спина к спине, а вся конная масса русичей и печенегов неудержимо гонит и топчет убегающих.
– Не знаю, – ответил он Тавру серьезно. – Еще не резал.
Панаса принесли в стан на щите. Владимир издали увидел медленное шествие воинов. На большом красном щите в полный рост, с такими сражалась передняя линия, несли воеводу Панаса. Рука бессильно свисала, заплаканный отрок суетливо укладывал ее воеводе на грудь. Воины шли медленно, понуро. С щита все еще капала кровь.
У шатра князя щит сняли с плеч, бережно поставили на землю. Владимир опустился на колени. Сердце стиснуло печалью. Изрубленный Панас смотрел уцелевшим глазом сурово и требовательно. Лицо обезображено, в груди зияли кровавые раны. Похоже, раненого, его подняли на копья.
– Что ты наделал? – сказал он горько. – Сейчас как раз жить да жить! С войнами покончено! Мы возвращаемся. Что я скажу твоей жене, твоим детям?
Один из близких Панасу воинов проворчал:
– Он спасал тебя. А что есть достойнее, чем смерть принять за други своя?
Владимир поднялся:
– Здесь не хоронить! Предадим земле на его родине. Он и там будет ее беречь и защищать.
Владимир раздраженно ерзал на троне. Справа и слева стоят, ловят каждое слово, каждый взгляд. Почтительно кланяются, лебезят, заискивают, но следят, сволочи! За тем, где возвысил голос, где замедлил, где повел бровью… Надо рыло держать недвижимым, аки лик богов из дерева на капище.
Ни один влиятельный двор без них не обходится: ни княжеский, ни королевский, ни даже императорский. Стоят, шушукаются, от их глаз и ушей ничего не скроешь, не утаишь.
А если удалить их всех к такой матери, принимать послов одному в своей комнате? Увы, послы тут же донесут, что новый князь не пользуется поддержкой. А там сразу начнут думать, как его сменить да помочь взобраться на престол более сговорчивому. Приходится выказывать единение, которого нет, наклоняться то к одному, то к другому, выслушивать, но свое внимание распределять так, чтобы предпочтения никому не выказывать. Пусть лучше меж собой за его внимание грызутся, чем всей сворой кинутся на него.
Выход один: продолжать удалять по одному. Заменять своими людьми. Правда, те тут же становятся такими же, начинают тягаться за его внимание, будут выпрашивать земли и людей, но есть ли другой выход? Нужно только подбирать сюда умных изгоев, а если и родовитых, то из дальних земель. Если опоры нет, земель нет, то поневоле будут держаться за него, помогать ему. Упадет он – загремят и они… Но и слишком долго без раздачи пряников держать нельзя! Роптать начинают.
Поздно ночью, когда при желтом огоньке светильника рассматривал лист пергамента с изображением его Руси, заметно раздавшейся с боков, как брюхатая корова, дверь неслышно приотворилась.
– Звал, княже?
– Входи, Тавр, – бросил Владимир, не оглядываясь. – Что скажешь на седьмой день нашей победы?
Тавр развел руками:
– Седьмой? Сколько их миновало, седьмых, а у тебя и плачем не выпросишь отдых! Мне бы завалиться на неделю да выспаться. Даже великий Род, создатель всего сущего, шесть дней творил из Яйца небо, звезды, землю и людей, а на седьмой завалился отдыхать. То же самое и нам завещал!
Владимир зло отмахнулся:
– Так то Род! Да и не думаю, что седьмой день дан для праздности. Это волхвы что-то не тем местом поняли. Седьмой день дан свободным от работы! Так сказано. Чтобы оглянуться и полдня думать: так ли поступал все шесть дней? Правильно ли?
– А другие полдня? – спросил Тавр с надеждой.
– А другие… другие думать, как правильно прожить и проработать грядущие шесть дней! А ты думал, для пьянства и скакания в скоморошьей личине с гулящими девками?
Тавр криво усмехнулся:
– Да это я так спросил. Я не думаю, что есть великий выбор. Сейчас у тебя под рукой большие силы, и надлежит идти либо на Царьград, либо на болгар, либо направить войска на запад, где ляхи, германцы…
Владимир смотрел набычившись. В темных глазах блистали опасные искорки, предвестники гнева.
– Почему нет выбора?
– Не было такого князя на Руси, – сказал Тавр убежденно, – кто бы не водил войска на соседей! В этом проходила вся жизнь. Вспомни: Самват, Рюрик, Олег, Игорь, Святослав… Все ждут, что ты пойдешь по стопам отца. Ты похож на него больше, чем были похожи Ярополк и Олег. Гадают только, куда поведешь дружины: на юг, на восток, на запад или север. Везде враги, княже!
Владимир молчал, упершись обеими руками в карту. Когда поднял голову, Тавра поразило плясавшее в глазах князя грозное веселье. Владимир хищно улыбнулся, показал острые, как у волка, зубы:
– А я не хочу быть Святославом! Ни вторым, ни даже первым. Это все враки, что печенежский хан Куря написал на его черепе: «Пусть наши дети будут похожи на него!» Мои люди своими глазами видели эту окованную златом чашу. Надпись гласит: «Ищя чужих земель, свою потеряешь». Горько мне, но разве хан не прав? Сколько раз, когда Святослав уводил войска в далекую Болгарию, печенеги осаждали Киев, жгли и грабили села вокруг? Не-е-ет, больше я грабить чужакам свою землю не дам!
– Еще бы, – согласился Тавр. – Если уж грабить, то самому. Ну-ну, что придумал? Я все жду, когда мы наконец-то голову сломим.
– Вот Святослав разгромил Хазарский каганат. И что же? Сам же открыл на Русь дорогу печенегам, которых хазары сдерживали. Печенеги его и погубили! Разобьем печенегов – другая пакость выплеснется из Степи. Так и будем метаться, как белки в клетке, а кощюнники нам будут славу петь как храбрым и отважным! А что мы – дурни, кто вспомнит? И кто поймет? Ежели сами такие? Дурня тогда замечают, когда с умным рядом ставят.
Он разгорячился, отпустил пергамент. Тот скрутился в рулон, закачался на столе. Тавр развернул деловито, прижал по краям кружками с кавой, чернильницей и ломтем хлеба.