— По-видимому, да.
Они спустились к морю, вышли на Пласа-де-Франсия и с крепостной стены полюбовались на усеянную островами бухту. Внизу под безоблачным небом сверкал на солнце Тихий океан, переливаясь зелеными, синими и фиолетовыми оттенками. В знойном воздухе кружили чайки.
Оттуда они побрели обратно на Авенида-Сентраль и заглянули в кафе под названием «Интернасьональ», где хозяйничал огромный негр по фамилии Макферсон, который говорил на смеси аристократического английского с ямайским диалектом. Они заказали чай. Мятный для Мандамуса и китайский для остальных.
— Ого! — внезапно воскликнул Мандамус, все еще продолжавший изучать путеводитель. — В нижней части крепостной стены, рядом с залом судебных заседаний, находятся казематы, где во время отлива приковывали приговоренных к смерти узников. — Мандамус оторвался от книги, его глаза горели. — Понимаете? Потом, когда начинался прилив, Тихий океан поглощал их… луна поглощала их! Мы должны вернуться и посмотреть на эти казематы. Что скажете?
Одноклассники дразнили ее, потому что она была похожа на волосатых айнов. Айны — это такие японские туземцы, вроде аборигенов в Австралии и краснокожих индейцев в Америке. Начиная с восьмого века японцы ямато, приплывшие с азиатского материка, оттесняли их все дальше и дальше на север; последние айны сохранились только на Хоккайдо, самом северном острове. Считалось, что типичные айны бывают рослыми, плотными и очень волосатыми, а Хисако, хотя и была среднего роста, отличалась черными как смоль волосами и густыми бровями, доходившими чуть ли не до висков. У нее были глубоко посаженные глаза, отчего она еще больше напоминала айнов. Поэтому в школе ее дразнили и говорили, что ей не хватает лишь татуировки на руках и губах, которой украшают себя настоящие айны.
В школе ей легко давался только английский, и девочки говорили, что она никогда не поступит в университет, даже на двухгодичный курс, потому что она глупая, и у нее никогда не будет мужа, потому что она волосатая уродка, как айны, и она до старости останется бедной, безмужней секретаршей, как ее мать.
Она не обращала на них внимания, читала английские сказки и училась играть на виолончели. Однажды, в середине зимы, четыре девочки поймали Хисако в школьной раздевалке и прижали ее ладони к раскаленному радиатору, она плакала, визжала, сопротивлялась, руки пронизывала жгучая боль, а девчонки смеялись и передразнивали ее крики. Наконец, рыча от обиды и боли, Хисако сумела высвободить голову, оставив в руке одной из одноклассниц клок окровавленных черных жестких волос, вцепилась зубами в запястье самой большой девчонки и постаралась укусить как можно сильнее. В ушах зазвенело от истошного крика, хотя рот Хисако был занят, а ладони по-прежнему горели.
Очнувшись, она обнаружила, что лежит на полу. Во рту был вкус крови, голова болела. Руки были красными от ожога, пальцы не сгибались. Она сидела на полу, скрестив ноги, раскачивалась взад и вперед, положив руки на колени, и тихо плакала, мечтая, чтобы, как в сказке, ее слезы, упав на обожженную кожу, вылечили ожоги.
Мама, судя по всему, поверила в ту историю, которую рассказала Хисако, — будто по дороге из школы она выхватила из костра раскаленный железный прут. Госпожа Онода ничего не сказала ни по поводу вырванных волос, ни по поводу синяка на лице, и Хисако решила, что мама просто дурочка, раз ее так легко обмануть; так она думала, пока не услышала ночью сдавленные всхлипывания, доносившиеся из комнаты матери. Обожженные руки были забинтованы. Хисако сидела, прижавшись к маминому плечу, и госпожа Онода, обняв дочку, читала ей вслух; иногда она читала сама, положив английскую книжку на колени, и носом переворачивала страницы, порой просто сидела со своей виолончелью, смотрела на инструмент или терлась о него щекой. Когда хотелось поплакать, Хисако утыкалась лицом в ямку под локтем, чтобы не закапать слезами полированную поверхность инструмента. Господин Кавамицу был в восторге от успехов девочки. Он сказал ее матери, что она чрезвычайно одаренный ребенок (на что госпожа Онода только вздохнула, ведь это означало, что ее ожидали новые расходы). Господин Кавамицу принял в судьбе Хисако живое участие; он написал письмо в Токийскую музыкальную академию, и там согласились прослушать девочку, чтобы убедиться в ее талантливости. Если она оправдает ожидания, ей дадут стипендию. Но для этого нужно было съездить в Токио… Госпожа Онода отправилась в банк.
Хисако еще не оправилась от ожогов, но дата прослушивания уже была назначена, и госпожа Онода не посмела досаждать академии своими просьбами. На пароме их обеих укачало. Входя в комнату старого здания, расположенного неподалеку от парка Ёёги, и усаживаясь перед комиссией из двенадцати строгих мужчин, она все еще чувствовала себя отвратительно.
Она начала играть; они слушали. Когда она закончила, их лица были такими же строгими, и Хисако поняла, что играла плохо и упустила свой шанс, что она осрамила господина Кавамицу, а мама опять будет плакать за ширмой.
Все вышло так, как и думала Хисако; стипендию ей не дали. Ее готовы были принять в академию, но у госпожи Оноды не было таких денег, чтобы платить за ее обучение. Господин Кавамицу выглядел скорее расстроенным, чем сердитым, он сказал, что она должна продолжать занятия, ведь у нее редкий дар, который принадлежит не только ей, и долг Хисако перед всеми людьми — прилежно учиться. Хисако стала заниматься через силу, и ее игра сделалась механической и бездушной.
Спустя месяц после того, как госпожа Онода отказалась отдать дочь в академию, оттуда снова пришло приглашение на прослушивание: у Хисако появился еще один шанс получить последнюю оставшуюся стипендию. Но у госпожи Оноды осталось очень мало денег. Хисако подумала и однажды вечером подошла к матери, торжественно держа перед собой виолончель, словно приготовилась совершить жертвоприношение. Девочка предложила продать инструмент, чтобы оплатить поездку; для занятий же они возьмут виолончель напрокат. Если у нее будет время порепетировать, она сумеет приспособиться к новому инструменту… Мать потрепала ее по волосам, а на следующее утро пошла в банк и оформила кредит.
На этот раз море было спокойно, и плавание не было утомительным, она долго стояла и наблюдала, как от парома к чернеющему вдали родному острову тянется волнистая дорожка.
Она опять играла в неприветливой комнате в старом здании около парка Ёёги, и строгие мужчины слушали ее. Ее руки теперь уже совсем зажили и смогли рассказать экзаменаторам, как ей было больно, когда ее ладони прижали к шершавой поверхности радиатора, какое страдание пришлось пережить ей, как страдала мама, какая это боль. Экзаменаторы смотрели на нее все так же строго, но стипендию ей дали.
На вечеринку на «Надии», третьем корабле, застрявшем в озере, она надела «польеру» и одну из блузок «мола». «Надия» была обычным грузовым судном, приписанным к Панаме, но принадлежавшим японской компании. Как и «Накодо», она следовала из Тихого океана в Атлантический, когда закрылся канал.
Вечеринки на «Надии» проходили под тентом на верхней палубе. В виде исключения ночь выдалась ясная, и когда катер с «Накодо» вез их навстречу светящимся огням «Надии», с которой над водой разносились звуки латиноамериканской музыки, она любовалась на сказочное великолепие звездного небосвода, сиявшего над темной поверхностью озера.