"Империя!", или Крутые подступы к Гарбадейлу | Страница: 100

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Двести миллионов баксов. Пятая часть миллиарда. Жадные ублюдки.


— Ну, Олбан, ты наконец высказался, — сказала ему Уин после ужина.

На этот раз он не вел обработку, а просто разговаривал с разными группами собравшихся в гостиной людей, переходя от одной небольшой компании к другой и выслушивая как сдержанные похвалы, так и резкую критику его выступления на закрытом заседании. Он остановился возле камина, где, по обыкновению, сидела Уин, но пока не знал, что его ждет.

— Да, — согласился он, — высказался, это верно.

— Что собирался, то и сказал? — спросила Уин.

Она сидела со стаканом виски в руках в окружении Кеннарда, Ренэ, Гайдна, Линды, Перси, Кэтлин и Лэнса.

— В основном да.

— Не скрою, политическая часть была, на мой взгляд, совершенно лишней, — сказала она.

— Ничего удивительного. Обычно самая важная часть сообщения вызывает у людей неловкость или кажется неуместной.

— Ладно, ты хоть освободился от этого груза.

— Это точно. Гора с плеч, — согласился он.

— Значит, ты у нас идешь против течения, так я понимаю, Олбан? — вклинился дядя Перси, муж тети Линды, рослый, лысеющий, круглолицый человек, получивший пост менеджера бренда.

Он носил очки с необычайно толстыми стеклами, отчего казалось, будто у него постоянно выпучены глаза. Говорил он хрипло, с легким придыханием.

— Пожалуй.

У Олбана не осталось сил спорить. Он был измочален. Перед выступлением он нервничал больше, чем готов был признать, да и происшествие на рыбалке, как ни странно, совершенно выбило его из колеи. Ему хотелось одного — поскорее лечь спать.

Перед ужином Ларри Фигуинг успел передать хорошие/плохие новости всем членам правления «Спрейнта», и кое-кто в семье предлагал ждать хоть до поздней ночи, чтобы услышать из Штатов хоть что-то определенное. Олбан не собирался переживать по этому поводу. Он чувствовал себя как выжатый лимон и просто хотел спать.

— Охота же некоторым усложнять себе жизнь, — сказала Уин, обращаясь к Перси и прочим.

Эта язвительная сентенция повлекла за собой череду тактично-приглушенных согласных реплик, легких покачиваний головами и хмельных понимающих взглядов в сторону Олбана. Сама Уин лишь одарила его улыбкой. Он улыбнулся ей в ответ, потом извинился и отошел к другой — первой попавшейся — группе.


Когда Филдинг — в изрядном подпитии, нетвердо стоящий на ногах, сыплющий извинениями направо и налево — добрался до своей комнаты, был уже четвертый час, но Олбан еще не спал. Он спросил Филдинга, пришло ли что-нибудь из «Спрейнта», но вестей не было.

Олбан лежал без сна, слушая негромкий, фыркающий, бесконечный храп Филдинга.

Нашел ли он нужные слова для выступления на семейном совещании акционеров? Хотелось высказать то, что он ощущал, во что верил. Наверное, и вправду переборщил с политикой, слишком уж выпячивал собственное мнение, но когда еще представится возможность высказать такие вещи перед неравнодушной аудиторией? Необходимо было объяснить, что его нежелание продавать фирму не связано с семьей, что это дело принципа; хотелось подчеркнуть, что в случае продажи семья могла бы получить нечто большее, чем деньги. Он не знал, в какой мере ему удалось донести это до слушателей, но, по-видимому, его слова все же нашли отклик. Люди подходили к нему и за ужином, и после, чтобы высказать согласие с его мнением. Все они принадлежали к среднему поколению: сестренка Кори, кузины Лори и Клэр, кузен Стив. Эти его поняли, а старшее поколение, видимо, нет.

Что ж, теперь мяч на спрейнтовской стороне поля. Олбан предвидел, что противник будет тянуть время. Ведь немедленный положительный ответ не давал «Спрейнту» никаких преимуществ, если, конечно, на горизонте не просматривалось другого претендента, но признаков такового не было.

Если повезет, завтра поступят какие-нибудь известия. Он по-прежнему считал, что они сойдутся на ста восьмидесяти, хотя семья, очевидно, предпочла бы двести. Это дело техники. Просто цифры. Фигуинг был в некотором роде прав. А кроме того, с личной и материальной точки зрения Олбану было по большому счету все равно.

Он по-прежнему не знал всей правды относительно лодки и пускового шнура. Как бы то ни было, они вышли из положения, и теперь это не играло роли. Хуже всего было то, что он никогда больше не сможет доверять Нилу Макбрайду, — а насчет Уин он и так не обманывался.

Его попытка поторговаться с этой старой лисой ни к чему не привела. Он предполагал, что она будет ошарашена его своевременным возвращением с рыбалки. У него даже теплилась надежда, что она устыдится и проявит великодушие, но нет. Быть может, Уин догадалась, что его слова вопреки ее первоначальным опасениям вовсе не пойдут вразрез с ее истинными интересами.

В общем, из их разговора ничего не вышло, и его преследовало смутное, неотвязное ощущение, что эта неудача — в большей степени, чем он поначалу представлял, — объяснялась тем, как он ответил на ее вопрос о своем отношении к Софи.

Да, кстати, Софи. Он так и не знал, что думать, не разобрался в своих чувствах. Можно ли считать, что он должным образом, совершенно официально поставил точку? Стал ли последний эпизод очищающим моментом истины? Или же, наоборот, эта рыбалка и маленькая драма с порванным пусковым шнуром только раздули затухающее пламя, так и не перечеркнув давнего, пылкого, юношеского увлечения? Как знать? Олбан разрывался от этой двойственности. Для себя он мог сформулировать аргументы в пользу обеих точек зрения, но не мог сделать разумный выбор.

Какой вариант он предпочитал?

Он хотел, как ему казалось, от нее освободиться. То было глупое ребяческое увлечение, срок давности которого давно истек. Он хотел получить право подойти к ВГ и просто сказать: «Я твой, бери меня всего или по частям, сколько нужно. Я готов на любую степень близости и преданности, какую ты захочешь предложить или попросить».

Хоть вой. Какая-то часть его существа — можно сказать, старая гвардия — оказывалась чуть ли не на грани апоплексического удара при одной только мысли о забвении любви и преданности. Когда-то, на первых подступах к тому, кем он стал сейчас, он поклялся себе, что будет любить Софи вечно, и с тех пор носил в своей душе этот обет. Он построил свой мир вокруг нее, хотя и на расстоянии, без ее ведома или согласия, притом что образ ее был основан на прежней Софи, которая совершенно переменилась, повзрослела, выросла из своего — и его — былого «я», и притом что этот зарок противоречил всякому здравому смыслу и разумному себялюбию.

Это любовь. Романтическая, чистая, идеальная любовь; она и не должна быть здравой или разумной. Она стала сердцевиной его существа, эта страсть, чистота чувств и преданность. Как мог он допустить мысль отказаться от нее, а вместе с ней и от Софи? Этот обет долгие годы был стержнем его души. Мыслимо ли теперь отречься от него? Следует ли сделать попытку?

Ему вспомнилось, как он, лежа в постели в Лидкомбе, думал о своей матери Ирэн и давал себе клятву, что никогда не будет звать Лию матерью или мамой… Впоследствии он пошел на попятную, потому что Лия оказалась славной, потому что не вызывала у него ненависти или неприязни, и в конце концов пришлось себе признаться, что она хорошая и временами заслуживает того, чтобы называть ее мамой. Тогда ему стало стыдно за свою взрослость и расчетливость; он сказал себе, что предает Ирэн и все такое прочее. Значит, в нем это есть. Он делал такое и раньше.