– Дражайший сосед, все мы ждем! – напомнил Игнатий Христофорович после некоторой недолгой паузы. Карл и впрямь был ему соседом, его чудно спланированный на корабельный манер особняк «Секрет» – воображаемая копия древней романтической посудины капитана Грея, – находился неподалеку в северном направлении.
Карлуша для начала откашлялся, может, и от смущения – не каждый день ты вламываешься в чужой дом посредством экстренной связи. Потом запустил гуттаперчевые, будто из одних суставов, пальцы глубоко в апельсиновые свои, буйные кудри, как если бы нарочно намеревался рвать на себе виновато волосы. Но и одумался скоро, принял нормальный, подобающий вид, словно бы решил – ни к чему волновать излишне людей по ту сторону экрана, все равно они еще ничего не знают и вряд ли пока поймут. Значит, нужно объясниться прежде. Что и было, наконец, проделано:
– Минуту назад, ну может, уже чуть больше, я был в контакте с Агностиком. После чего переменил свое намерение. По поводу вашего собрания. Как вы заметили, сделал это достаточно резко. Чтобы не тратить времени на личное прибытие, пришлось прибегнуть к такому вот невежливому способу, – он опять замолчал, явно сомневаясь, стоит ли продолжать.
– Бог мой, Карлуша, да скажи хоть что‑нибудь по существу! – Амалия Павловна всплеснула руками, можно было представить, что она и умоляла.
Или боялась, вдруг Карел совсем передумает общаться, – пришло на ум невольно Гортензию. И очень даже легко может случиться. Вообще позиция Карела по данному вопросу, то бишь относительно негласного собрания, раз навсегда высказана и определена, и ничто изменить ее отныне было не в силах. Это уж у него всегда так. Сказал, как отрезал. Если дилемма принципиальна и значима, то все, теши кол или туши свет, кажется, так говорится в русских поговорках. Что выбрал, то выбрал, и перевыборов не будет. В этом весь Карлуша. Драгоценное качество, но порой слишком неудобное для окружающих, не столь строго блюдущих верность абстрактным понятиям долга и чести. На сей раз позиция Карела была проста, как пресловутое Колумбово яйцо (кстати, лично Гортензий никогда не понимал, что, собственно, простого в сложносочиненной выдумке Колумба по поводу яйцеобразного обустройства поднебесных земель?). Суть ее в смысле позиции сводилась к следующему. Если благородному собранию соседей и прочих иных сочувствующих угодно обсуждать персону Паламида Оберштейна, то пусть оно, собрание, делает это не заглазно и украдкой, а заявит открыто и пригласит вышеозначенного Паламида к участию. При этом Карла Розена волновало мало, что как раз‑таки вышеозначенному Паламиду категорически НЕугодно при сем присутствовать. А вопрос решать надо. Потому что он напрямую касается Вольера, этой чумной язвы нынешнего да и прошлых веков. И потому, что связан с личной заинтересованностью в Вольере, а это некоторым образом могло привести к опасной дестабилизации, чего никак допустить невозможно. Хотя справедливости ради надо признать, сам Гортензий не считал ситуацию такой уж напряженно‑волнительной. Ну, сглупил человек раз‑другой, ведь живой же, а не вольфрамо‑уретановый! И вообще. Вольеру придается слишком много значения, а именно такое отношение превращает ординарную проблему, каких самих по себе немало в любом образе бытия, в нарочную и плохо контролируемую страшилку – ладно бы еще для младошкольников, но для вполне взрослых граждан Нового мира.
Тем временем Карл заговорил. Словно бы через силу и против воли, но заговорил. Видно, дело и впрямь было нешуточное.
– Я, как вы понимаете, сам желания не имел. Я работал над «Переливами» и не слишком стремился отвлекаться на посторонние занятия, – Карл имел в виду свои музыкальные мечтания под названием «Переливы в горном хрустале», дело его продвигалось туго, потому что способности его в качестве композитора‑любителя пусть и не были безнадежны, но все же оставляли желать лучшего. Однако не всю же долгую жизнь Карлуше Розену, в своих затеях неотвратимо настырному, как пеньковая петля на шее контрабандиста, возиться со среднечастотными колебаниями! Хотя именно научно‑исследовательская стезя была его безусловным призванием.
– Вы хотите сказать, что Агностик по собственной инициативе связался с вами на «Секрете»? – недоверчиво спросил Игнатий Христофорович.
– Именно это и хочу сказать. Да что там хочу! Уже сказал! – нервно отозвался со стены Карл и опять принялся дергать себя безжалостно за вихры. – Он просил передать… Так я сначала передам, а потом остальное‑прочее, – он обвел несколько рассеянным взглядом всех присутствующих в кабинете Игнатия Христофоровича, словно опасался, что при первых же звуках сего послания лица, коим оно было адресовано, разбегутся кто куда. – Ну, одним словом… Агностик сказал, что чихал он на ваше собрание. Это первое. Что вы бесчувственные дикари, вообразившие себя человеками. Это второе. Что вам недоступно сострадание к чужому горю, а лишь бы тишь да гладь в вашем собственном болоте. Это три. Ну и в заключение он сказал, что раз можно вам, то и ему тоже можно вся…
Карлу не дали договорить. Вернее, перебили на полуслове. Амалия перебила – еще и досталось «ни за что, ни про что», когда он по праву хозяина дома вздумал остановить – ах, Игнаша, что ты понимаешь! Главное‑то они все не услышали. Ох, женщины, нетерпеливое участие вам имя! Собственно, его взволновала последняя фраза, «остальное‑прочее» – неуравновешенные состояния излишне психоделической натуры Агностика. Все поправимо, если не позволять себе заходить слишком далеко. Раз уж Паламиду в кои‑то веки потребно слезливое сочувствие, то это – всегда пожалуйста, что у них тут инквизиторское судилище, что ли? Игнатию Христофоровичу отчего‑то стало вдруг неловко. Еще и Амалия с причитаниями, но так им всем и надо… ох, прав Карл, нужно было сперва поговорить как следует с Агностиком. Не то их мирное болото рискует превратиться в поле Куликово! Амалия продолжала тем временем твердить свое:
– Ах, мальчики! Ах, как же так! – А мальчикам всем вместе на круг лет пятьсот с гаком выйдет! – Это жестоко! Надо лететь к нему теперь же, вот как есть! И ты, Карлуша, ты тоже должен! Ведь ты покойной Светлане всегда был другом и близким – (вот уж и покойники в ход пошли, подумал про себя в новом приступе раздражения Игнатий Христофорович). – Раз уж он к тебе воззвал к первому в своем несчастье, то и ты…
– Лала, погоди! Дай мне досказать. – Видно было, что Карл совершенно растерялся от безудержного напора женской сострадательной справедливости, требовавшей от присутствующих мужчин немедленного действия и необдуманной спешки.
«Да – Лала. Кабы я мог и на его месте! Запросто, по имени! Наверное, еще в детстве сложилось – Лала, до чего красиво!» – вертелись на языке у Гортензия заманчивые, обрывочные фразы, так и не произнесенные вслух. Но тут же он постарался сосредоточиться – было ясно, что лирические жалобы Агностика – лишь вступление к чему‑то несравненно более важному. Надо дослушать и непременно. Он весь словно бы обратился в одно большое слоновье ухо. Ха‑ха! Но веселья отнюдь не получилось.
– Он, понимаете, мне показал, – продолжил Карл с прежней неуверенной медлительностью, едва только в кабинете восстановилось утраченное было любопытство и внимание к его дальнейшему исполнению обязанностей «черного вестника». – То есть сперва сказал. Что он тоже в своем праве и никто не смеет его осуждать. Особенно некоторые сочувствующие, но ничего не делающие… Это в мой огород огромный каменище, я так думаю, – со скорбным вздохом от лица рассказчика пояснил Карл. – Поэтому он, Агностик, решил. Если он отдал от сердца самое свое дорогое в Вольер, то пусть и Вольер даст ему взамен что‑нибудь. Так! – Карл выдохнул, будто сбросил тот самый тягостный каменище с души.