Маски тем временем рассеялись. Одни сновали между столами, жадно хватали пироги и толстые стаканы‑неразливайки с имбирной и елочной шипучкой, другие прочие поодаль шумно переговаривались короткими отрывочными фразами:
– Экий мешок! У тебя, Фло, гляди, до носа!
– Ты песок не приминай, не приминай! Сперва дай устояться!
– Куда до нас семейству Бровастого Бо, они, поди, во все горло не умеют!
– Первый приз, почитай, в кармане! Вчера у леска я возьми да заори – ажно шишка упала!
– Во‑он тот рыжий котяра без хвоста! Кто бы такой?
– Палец даю в заклад, старина Фед. Эко его разобрало на шипучку!
– Руками маши не вдоль, а поперек, не то упадешь!
– Ха, да тут маши не маши, тетушка Му и на двух ногах плохо стоит! Спорю на пару «горячих»…
Дальше Тим прислушиваться не захотел. И потом – пора ему было выходить из орешникового убежища. От запаха пирогов едва не текли сочные слюни, и все равно за кустом прятаться долее представлялось бесцельным.
«Железный дровосек» зыркнул было на него единственным огромным глазом, но ничего, пропустил к «взрослому» столу. Тим ухватил враз пару крутобоких небольших пирогов, шипучку трогать не стал – голова ему необходима ясная, взял лишь простой воды. На удивленный вопрос ряженного слепым кротом рыхлого, мелкотравчатого парня «чой‑то это он?», просипел нарочно не своим голосом, мол, хочет пить. Тот хмыкнул под долгомордой маской, дескать, с кем не бывает, оглядел Тима с ног до головы, хмыкнул еще раз, видно, костюм ему понравился.
Тим надкусил первый пирожок, их называли в его родном поселке «с голубиным яйцом», и сразу же поперхнулся. Отвык он от такой пищи, совсем отвык. Времени прошло всего ничего, а вот же оно как! Грубый, вязкий вкус, вообще к чему это надо? Если насыщаться для прибытка сил, то для этого лучше всего подходит «элементарная кулинария», растительный подбор и протеиновые желеобразные субстанции, когда дел по горло – все равно не замечаешь, чего ешь, была бы только польза. А ежели для умиротворения изысканного вкуса, то, скажем, «халиф на час» из эпикуреи. Поселковая еда казалась ему теперь – ни то ни се. Но в Вольере любые эксперименты запрещены. Каждое блюдо обязано быть привычным для его обитателей, как и многие века тому назад. Он вяло принялся за второй, капустный пирог. Вот уж дрянь, так дрянь! Может статься, пообвыкнет опять? Глотнул воды и вздохнул с тоской. Отныне во всякий день питать его будет «нянюшка» из окошка. И никакого права выбора – что самое противное. Будто животному малоумному задают корм! В одно и то же время и так бесконечно. Это тебе не столовому прислужнику приказывать «по меню». А ведь он, Тим, уже и разбираться в карте «суточных диет» обучился, для нагрузок телесных и мысленных, для каждого отдельного случая иное. Выходит, напрасно старался.
Передвигаясь в людской гуще словно неуклюжий «серв», Тим бросал на ходу соответствующие случаю реплики, в ответ на обращения к нему встречных масок. «Да, наверняка не светит Феду первый приз!», «А как же, буду болеть за старика Бо!», не имея представления о персонажах маскарада, о которых шла речь. Но это было совсем неважно. Потому что под пестрыми платьями скрывались, в общем‑то, одинаковые существа. И еще он понял, что выбирать ему ни из чего не нужно. Подходи к первой, подвернувшейся под руку семье и не ошибешься. Потому что другая будет совершенно такая же. Здесь не встретишь черного человека Лизеру, или арабских братьев‑бедуинов, и вообще никого, отличного от коренных обитателей. Уложение строго на сей счет гласило: «Во избежание дестабилизации не следует смешивать представителей различных рас и языковых групп». Тим уже представлял себе, чем, собственно, вызвана эта необходимость.
В центре лужайки ряженая толпа расступилась и рассеялась по кругу. Начинались состязания. Как и всегда, для затравки – девушки и женщины на лучший песочный каравай. Каждая держала наготове плоскую лопатку и заветную картинку: некоторые переходили из поколения в поколение, ничуть не изменяясь, наоборот, новшества не приветствовались и не одобрялись – а «домовые» уже расставляли приземистые ведерки с речным песком и рядом тонкогорлые кувшины, доверху полные чистой воды.
Тим видел это зрелище, наверное, не один десяток раз, и все равно каждый следующий праздник, затаив дыхание, следил за умелыми движениями мягких белых рук, болея всем сердцем сразу за всех женщин вместе. Конечно, до тех пор, пока в состязаниях не стала участвовать Аника – однажды в своей жизни только и успела. В тот день, понятно, не было у него сомнений, в чью пользу отдать свой голос. Хотя, по правде говоря, Анике тогда не удалось выиграть приз. Но это потому, что сноровки ей не хватило, да и ни у кого не получалось, вот так, с первого захода.
Он ожидал в себе обычных ощущений приподнятого соучастия, сопереживания ловкости и красоте и ничего не дождался. Потому что было неловко и некрасиво. Оттого, что ныне было с чем зримо сопоставлять. Перед мысленным взором Тима всплыла иная памятная картина: как, стоя посреди своей мастерской, словно суровый повелитель материальной природы, Ивар Легардович ваял из хроматической параглины модель «Пир под волной цунами». Если бы радетели действительно сотворили весь мир, то делали они бы именно так. Властными, полнокровными движениями: из ерунды, из ничего, возникала история. Нависшая обтрепанным краем, грозовая с прозеленью жадная водяная стена, он будто слышал тогда ее грохот и неотвратимое приближение, хотя модель была задумана статичной и безмолвной. Маленькие слабые человечки, кто в ужасе, кто в неописуемом изумлении, воздевали руки над головами, скособочившись и пытаясь отстранить от себя смертельную предательскую мощь: кто‑то закрывает лицо краем одежд, кто‑то смотрит и не может отвести взгляда. Опрокинутые в панике резные кубки и чаши, встрепенувшиеся и словно еще парящие в воздушном порыве ленты и цветочные лепестки, и рок, который превыше всего земного. Модель творилась на едином дыхании, и дыхание жило в ней. Дыхание Ивара Легардовича Сомова, мастера художественного образа и укротителя стихий. Его руки воистину и без подделок были проворны и ловки, они не лепили – царили над хроматической глиной, потому что направляла их рвущаяся наружу страдающая мысль. Это было чудо, и чудо это принадлежало богу, хотя бог этот и был вполне человек. Радетель.
Здесь и сейчас перед ним в липкой песчаной грязи, откинув ненадолго маски, возились, высунув от усердия острые язычки, совсем молоденькие девушки, и рядом дородные, в полном соку, матери семейств, и пожилые толстые женщины, и даже совсем седые, скрипучие старухи, по которым стосковался Дом Отдохновения. Слой за слоем росли округлые горки, раздавались глухие шлепки лопаток, кряхтели, поглядывая украдкой друг на дружку, соперницы. Потом по готовой, не слишком ровной форме, – а у кого, гляди, рассыплется, и начинай сначала, – проводили указательными пальцами короткие бороздки, то и дело при лилово‑белом свете нависших фонарей сверяясь с картинкой. Корявая сетка, а в ней точка‑паучок. Несколько кружочков и лучики, должные изображать солнечный диск. Более опытные выдавливали жалкое подобие цветка, двойную косичку или несколько скрещенных дужек‑рыб. Зрители подначивали их беззлобными шутками, накрепко памятуя о втором завете, самые рьяные хлопали в ладоши и приговаривали «давай, давай, эх‑ма!». Затем долго обстоятельно судили и рядили, «домовые» считали голоса, Тим услышал, как мелкотравчатый парень‑крот рядом с ним произнес: