Читать и писать я научился в четыре года. Меня учила не мама, она как раз считала, что мне следует подождать с этим до школы. Читать я научился сам и сейчас помню, как нашел на полке старый букварь. Мне было не очень трудно справиться с двадцатью девятью буквами.
Однажды, оставшись дома один, я взял красный цветной карандаш и пошел в мамину спальню. Из двух больших окон, обрамленных синими занавесками, открывался красивый вид на город. У противоположной стены стоял белый гардероб, а белизну двух других стен не нарушало ничто. Это было скучно. Мне стало жалко маму. У меня на стене хотя бы висел портрет утенка Дональда.
Я сочинил забавную сказку, впрочем, я сочинил ее уже давно, но ничего не говорил маме. Это должно было стать для нее сюрпризом. Я взял красный карандаш и начал писать на белых обоях. Сперва мне пришлось встать на стул — мне нужна была вся стена, вернее, две стены. Через несколько часов я закончил свою работу. Я лег на мамину кровать и стал читать длинную сказку, которую написал на стене. Мне было чем гордиться. Теперь мама каждый вечер, лежа в постели, могла читать перед сном мою забавную историю. Я знал, что эта красивая история ей понравится, хотя бы потому, что я сочинил ее специально для мамы. Другое дело, если бы я придумал ее для себя или для папы, это было бы уже совсем не то. Но отец больше не жил с нами. Мне было три года, когда он ушел из дома.
Я долго лежал на кровати и ждал маму. Ждал с радостью и нетерпением. Я часто готовил ей маленькие сюрпризы, но это было нечто иное, это был огромный сюрприз.
Теперь, сидя в кресле самолета, летящего в Неаполь, я вспоминал звук отпираемого мамой замка в тот не похожий на все остальные день.
— Я здесь! — крикнул я ей. — Я здесь!
Мама пришла в бешенство. Это было настоящее безумие. Она рассердилась, даже не прочитав того, что я написал на стене. Она сдернула меня с кровати, швырнула на пол, надавала мне оплеух, потом вытащила в коридор и заперла в ванной. Я не плакал. Я вообще не произнес ни слова. Мне было слышно, как мама звонит отцу, как ругает и меня, и его. Она сказала, что отец должен прийти к нам и наклеить новые обои. Что он и сделал через несколько дней. После этого у нас еще долго пахло клеем. Это был позор.
Мама весь вечер не выпускала меня из ванной. Она пообедала, выпила кофе и прослушала первый и второй акт «Богемы». Мне она велела лечь спать. Я подчинился, не сказав ни слова. Несколько дней я с ней не разговаривал, но делал все, что она мне велела. Наконец она взмолилась, чтобы я снова стал с ней разговаривать. Тогда я сказал, что никогда больше не буду писать на стенах, и на бумаге тоже, вообще не буду писать, даже на туалетной бумаге. Я был очень упрямый, и в некотором смысле я свое слово сдержал. После того случая мама ни разу не видела ничего написанного мною, ни одной буквы. Я ни разу не разрешил ей заглянуть в мои школьные тетради. Иногда она беседовала об этом с учителями, но учителя были согласны со мной. Я так хорошо учусь и готовлю уроки, говорили они, что маме нет надобности проверять мои тетради. Иначе и быть не могло.
Не могу утверждать, что именно из-за того случая я не стал писателем, но рисовать я перестал из-за него, это точно. Какой смысл рисовать, если некому показывать свои рисунки? Помню, меня однажды поразила мысль, что если бы я когда-нибудь написал книгу и издал ее большим тиражом, то все равно не узнал бы, прочитала ее мама или нет. Но выступить с этим я не мог. Я выступил только один раз, в маминой спальне, с теми письменами на стене. Мама была навсегда лишена возможности зайти в книжный магазин и купить книгу с моим именем на переплете.
Когда стюардесса предложила мне завтрак, я отказался, но, подремав несколько минут, открыл глаза. Мы пролетали над равнинами Умбрии. Мне исполнилось сорок восемь лет, половина жизни была уже позади, вернее, семьдесят пять процентов жизни, а может, и больше, может, все девяносто девять процентов были уже позади. Жизнь оказалась непостижимо короткой. Наверное, именно поэтому я не хотел ставить свою фамилию на переплетах книг. Человеческое тщеславие и кривляние под глянцем культуры теряли свое значение рядом с той бесконечной сказкой, в которой мое присутствие было мимолетным. Я научился не обращать внимания на несущественное. С детских лет я знал другое летосчисление, отличное от летосчисления глянцевых журналов и книгоиздания. Когда я был маленький, мы с отцом видели кусок янтаря, которому было много миллионов лет, и в нем лежал такой же старый паук. Я жил на Земле еще до возникновения на ней жизни четыре миллиарда лет назад, я знал, что Солнце скоро превратится в красного гиганта и задолго до этого Земля станет сухой, безжизненной планетой. В таких случаях человек не станет записываться на курсы норвежской традиционной росписи по дереву. У него не хватит для этого душевного спокойствия. И на литературные курсы он тоже не пойдет. Тут уже не до того, чтобы таскаться по кафе и говорить, будто начал «что-то писать». Может, кто-то и пишет, в этом нет ничего плохого, но никто не пишет, чтобы писать. Наверное, пишут, когда имеют что-то за душой, когда знают слова, которые могут утешить людей, но никто не садится и не пишет только ради того, чтобы писать или ПИСАТЬ. Однако некоторые поэты позируют на подиумах. Поднимайтесь сюда, уважаемые дамы и господа! Добро пожаловать на ежегодный показ коллекции от «Кипенхойер и Вич» [28] . У нас есть одна модель, которая должна вас заинтересовать. Это изысканный роман от «Армани», совершенно неповторимый в своем жанре. И здесь же мы видим поэтическую новинку от «Зуркамп» [29] — «mit Poeten— schal natьrlich… und mit Ort und Datum, bitte!» [30] .
Я устал. Но «Помощь писателям» уже ушла в прошлое, одна литературная эпоха миновала. Я больше никогда не вернусь на международные книжные ярмарки. Однако я решил попробовать спасти свою жизнь.
Когда мы приземлились в Неаполе, я первым вышел из самолета. Пробежав через зал прибытия, я упал на заднее сиденье такси позади шофера и велел ехать в Амальфи. Ему наверняка не часто приходилось везти пассажира так далеко.
Я никогда не был в той части побережья, но мне неоднократно рекомендовали провести несколько дней в очаровательном городке на берегу Салернского залива. Об Амальфи мне рассказывала Мария, она была там в детстве на каникулах. Роберт тоже часто вспоминал поездку в Южную Италию, которую совершил еще до того, как Венке ушла от него.
Мы проехали мимо Помпеи, и я представил себе жителей этого города за несколько минут до извержения Везувия. Как только перед моим мысленным взором появилась эта картина, я попытался ее прогнать. То, что я увидел, можно было определить одним словом — vanitas, суета. Раздался грохот. И Везувий обрушил свой гнев на всех этих кривляк.
Когда мы перевалили через гору и стали спускаться к берегу мимо лимонных рощ, я попросил шофера отвезти меня в отель «Луна Конвентино», о котором много слышал. Я не знал, есть ли там свободные номера, но до Пасхи оставалась еще целая неделя.