Состав наконец выкатился к ярко освещенной платформе и остановился. Открылись двери. Никанорову не надо было сюда, но все выходили, и людским потоком вынесло и его, а когда он спохватился, двери вагона уже закрылись и там, внутри, не осталось никого. Все, оказывается, и ехали до этой станции. Никаноров наконец-то осмелился обратиться к одному из этих людей в галстуках:
– Э-э… простите…
– Вот сюда, товарищ, – указал ему направление обладатель галстука.
А все действительно поднимались по ступеням лестницы – сотни людей, идущих к известной им цели. Это был или переход на другую станцию, или выход в город – Никаноров еще не разобрался, и ему не оставалось ничего другого, как последовать за своими спутниками. В сплошном людском потоке он прошел по длинному коридору, впереди оказались двери, и когда Никаноров в те двери вошел, он увидел большой, достаточно хорошо освещенный зал – и не знал никогда, что подобное есть под землей. Нет, до него доходили, конечно, слухи о том, что под Москвой существует целый город, стратегический объект, построенный давным-давно на случай атомной войны, но чтоб такие вот залы – с рядами кресел, со сценой, на которой длиннющий стол под красным сукном и трибуна с гербом СССР, с тех, давних пор, наверное, и оставшаяся. Все это было, конечно, очень интересно и неожиданно, но часы уже показывали второй час ночи, в это время он обычно уже подходил к дому, и Никаноров предпринял попытку уйти. Двигаясь навстречу людскому потоку, втекающему в зал, он добрался до двери, где его остановил человек в сером плаще.
– Что такое, товарищ? – строго спросил «серый».
Никаноров не нашелся, что ответить, «серый» взял его за руку, провел по проходу и усадил в одно из кресел, в то, которое мы, готовясь к съемкам, как раз для Никанорова и определили, – скрытые камеры, установленные нами в разных точках, были нацелены именно на это кресло.
Из своего укрытия я видел лицо Никанорова. Растерянность и все возрастающее беспокойство владели нашим героем, и единственное, что, наверное, хоть немного успокаивало Федора Петровича, – это то, что окружающие его люди вели себя так, словно ничего особенного не происходит. Нет, они не выглядели, конечно, беззаботными, напротив, была в их лицах какая-то суровая торжественность, но такие лица Никаноров видел в своей жизни – на собраниях, например, – и эта узнаваемость не позволяла ему испугаться окончательно.
Зал уже заполнился людьми, не оставалось ни одного свободного места, и только места в президиуме пока пустовали. Все сидели чинно, никто не разговаривал. Вдоль стен маячили уже знакомые Никанорову крепыши, они расстались со своими серыми плащами и остались в одинакового цвета и покроя пиджаках, но были все так же узнаваемы. Их присутствие, как показалось Никанорову, и придавало происходящему оттенок значительности и почти мистической торжественности. Федор Петрович так увлекся наблюдением за залом, что пропустил тот момент, когда на сцене вдруг открылась дверь и появились новые действующие лица, и тут вдруг все встали в едином порыве и зааплодировали, и Федор Петрович, спохватившись, тоже вскочил и тоже захлопал в ладоши. Пока он вглядывался в происходящее на сцене, у него еще сохранялось более или менее нормальное выражение лица, но вдруг с ним что-то произошло, лицо вытянулось, рот раскрылся, и это было самое что ни на есть настоящее потрясение. Я не выдержал и расхохотался, представив, как это будет выглядеть на экране.
Еще бы бедному Никанорову не изумиться. Подобные выходы в президиум он видел неоднократно, не воочию, конечно, а на экране телевизора, много лет назад, целую вечность, как ему казалось. Множество пожилых, примерно одного возраста, мужчин, в одинаково добротных, с синим отливом костюмах, сшитых на заказ лучшими мастерами страны. Он хорошо знал их лица, Федор Петрович видел этих людей когда-то, и если и не помнил фамилий всех, то одного-то он узнал точно, и когда увидел его – едва не рухнул в кресло, такое испытал потрясение. Перед ним был Генеральный секретарь ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР Леонид Ильич Брежнев. Собственной персоной! Никаноров помнил, что Генеральный секретарь умер в восемьдесят втором, его похоронили на Красной площади, вся страна это видела, и Никаноров – вместе со всеми, и вот Генсек перед ним – хоть и постаревший, с сединой в волосах, но живой!
А по залу уже покатился гул. Присутствующие что-то кричали, и поначалу вконец растерявшийся Федор Петрович не мог разобрать, что именно, пока не уловил: «Слава! Сла-ва! Сла-ва!» Мне показалось, что и Никаноров уже готов был присоединиться к общему приветственному хору, но тут президиум уже заполнился, кто-то там, на сцене, поднял руку, и гул тотчас же смолк. Никаноров подумал, что сейчас все наконец-то сядут, но этого не произошло. Откуда-то со стороны сцены полилась музыка, и первые же аккорды пробудили в памяти забытое прошлое, все запели стоя, и Никаноров, чтобы не выделяться, запел тоже:
Союз нерушимый республик свободных…
За все долгие годы, прошедшие с момента распада великой страны, Никаноров пел гимн СССР всего два или три раза – в компании, прилично напившись, ради баловства, но сейчас было совсем не то. В нем бурлили чувства – адская смесь из торжества, восторга, боязни поверить в реальность происходящего и почти мистического ужаса перед увиденным. Он смотрел в одну точку – на поющего Генсека, и его взгляд все больше стекленел, словно Никанорова гипнотизировал кто-то невидимый.
Пропели гимн. Все сели. Шум прокатился по залу и тотчас же стих. Один из сидящих в президиуме людей сказал в микрофон:
– Двадцать девятый съезд Коммунистической партии Советского Союза предлагаю считать открытым. Кто за? Кто против? Воздержался?
«За», «против» и «воздержался» он произнес очень быстро, почти без пауз, и никто даже не успел поднять руки, или это и не нужно было – Никаноров не понял.
– Единогласно, – сказал человек из президиума. – Слово предоставляется Генеральному секретарю Центрального Комитета нашей партии, Председателю Президиума Верховного Совета товарищу Леониду Ильичу Брежневу.
Зал взорвался аплодисментами, и не ожидавший подобного Никаноров даже вздрогнул. Тем временем Генсек поднялся со своего места и направился к трибуне. Шел он неспешно и даже как будто с усилием, как и следовало идти человеку столь преклонного возраста. На самом деле он был совсем не стар, этого «Генсека» мы разыскали в театре двойников, и свою роль он играл мастерски. То, что никакой он не Генсек, знали все присутствующие. Все – кроме Никанорова. И надо было видеть выражение его лица в эти минуты. Мне казалось, что он все время испытывает непреодолимое желание ущипнуть себя и проснуться. Наверное, даже проделал это тайком, но пробуждение не наступило, и Федор Петрович все больше погружался в состояние крайней растерянности.
Генсек уже взошел на трибуну, медленными неверными движениями разложил перед собой многочисленные листки и, глядя в свои записи, знакомым всем голосом сказал:
– Дорогие товарищи!
Никаноров обмер. До этой секунды еще сомневался, хотя с каждой секундой все меньше, но голос «позднего Брежнева» – с нечеткой артикуляцией, с пришамкиванием – будто переключил какой-то рычажок в подсознании Федора Петровича. То, что жило в нем когда-то давно, а потом будто забылось, закрылось наслоениями более поздних событий, впечатлений и дат, вдруг вспомнилось и в мгновение стало явью. Он поверил! Вера рождается в нас помимо нашей воли. Вера сродни любви, но она сильнее, чем любовь, и гораздо быстрее, чем любовь, лишает рассудка.