— Так где же здесь телефонная будка? В поселке?
— Да. А что ты скажешь Джеймсу?
— Я просто хочу сообщить ему, что добралась сюда в целости и сохранности. Эти выходные за детьми присматривает он — если, конечно, тебе это интересно.
— А сейчас что, выходные?
— Сегодня суббота. Ты что, и правда этого не знаешь?
— Я как-то не интересовался.
Фелисити допила кофе и отнесла чашку на кухню. Затем она взяла свою сумочку и прошла через мою белую комнату к наружной двери. Я услышал, как дверь открывается, однако Фелисити тут же вернулась.
— Я соображу чего-нибудь поесть. Чего бы ты хотел?
— Не знаю, думай сама.
Как только дверь за Фелисити закрылась, я поднял рукопись с пола и нашел страницу, закончить которую она мне помешала. Собственно говоря, там было напечатано всего две с половиной строчки, и белое пространство под ними зияло на меня укоризной. Я прочитал эти строчки, но не уловил их смысла. В процессе работы я осваивался с машинкой все лучше и лучше и теперь уже мог печатать почти с той же скоростью, с какой думал. Поэтому мой стиль был спонтанным и ничем не скованным, полностью зависел от моего сиюминутного настроения. Мало удивительного, что за время, пока Фелисити хозяйничала в доме, я потерял ход своей мысли.
Я прочитал две или три предыдущие страницы и сразу почувствовал себя более уверенно. Писательство сходно с нарезанием дорожки на граммофонной пластинке: мои мысли были зафиксированы на бумаге, и перечитать эти страницы было все равно, что проиграть пластинку и снова услышать свои мысли. Уже после нескольких абзацев я полностью вошел в ритм повествования.
Фелисити и ее нежданное вторжение были забыты, исчезли. Это было все равно, как снова найти свое истинное «я». С головой погрузившись в работу, я словно заново обрел свою целостность; в присутствии сестры, разговаривая с ней, я чувствовал себя ущербным, иррациональным, неуравновешенным.
Я отложил недопечатанную страницу в сторону, вставил в машинку чистый лист, быстро перепечатал те две с половиной строчки и собрался продолжать.
Однако продолжения не получилось, конец фразы снова повис в воздухе: «На мгновение место показалось мне знакомым, но когда я оглянулся…»
Когда я оглянулся на что?
Я еще раз перечитал предыдущую страницу, стараясь вслушиваться в свои мысли. Описываемая сцена была воссозданием моей заключительной ссоры с Грацией, однако при посредстве Сери и Джетры она обрела отстраненный характер. Теперь же все эти сдвиги реальности на время сбили меня с толку. В рукописи сцена имела характер даже и не спора, а скорее безысходного противоречия между тем, как два человека интерпретируют мир. Так что же я пытался сказать?
Я вспомнил реальную ссору. Мы стояли на углу Мэрилебоун-роуд и Бейкер-стрит. Накрапывал дождь. Ссора вспыхнула буквально на пустом месте, вроде бы из мелкого разногласия, сходить ли нам в кино или провести этот вечер в моей квартире, но в действительности напряжение нарастало уже несколько дней. Я замерз, я злился, я обращал ненормально большое внимание на шум машин, раз за разом срывавшихся с места на зеленый свет. Паб у станции метро уже открылся, но чтобы туда попасть, нужно было пересечь улицу по подземному переходу, а Грация страдала клаустрофобией. Шел дождь, мы начали кричать друг на друга. Я оставил ее на этом углу и больше никогда не увидел.
Так что же я думал делать с этой сценой? И ведь раньше, до появления Фелисити, я это знал; все в моем тексте свидетельствовало о его продуманном, заранее выстроенном характере.
Появление Фелисити было вдвойне неприятным, она не только сбила меня на полуфразе, но и заставила еще раз задуматься о постижении истины.
К примеру, она принесла новые сведения о Грации. Ну да, я, конечно же, знал, что Грация после ссоры перебрала снотворного, но это не было чем-то таким особо важным. За время нашего знакомства был уже случай, когда Грация после ссоры немного перебрала, но позднее она и сама говорила, что просто хотела привлечь к себе побольше внимания. Ну а в последний раз ее напарница по квартире не только не пустила меня дальше порога и облаяла почем зря, но еще и снизила, преуменьшила значение случившегося, скорее всего — ненамеренно. В бурном порыве антипатии, даже презрения ко мне она подала горькую информацию как нечто малосущественное, о чем я не должен беспокоиться; я же принял ее слова за чистую монету. А вполне ведь возможно, что Грация как раз лежала в больнице. Если верить Фелисити, ее тогда едва откачали.
Но правда, высшая правда состояла в том, что я намеренно увильнул от понимания фактов. Я не хотел их знать. А Фелисити меня заставила. То, что сделала Грация, было вполне серьезной попыткой самоубийства.
Я мог описать в своей рукописи Грацию, которая стремилась привлечь к себе внимание, но я не знал Грации, способной всерьез покуситься на свою жизнь.
А если Фелисити раскрыла мне глаза на черты в характере Грации, никогда мною прежде не замечавшиеся, не значит ли это, что я могу точно так же заблуждаться относительно многого другого? Я хочу рассказать правду, но так ли уж много я ее вижу?
Не так-то было все просто и с источником сведений, с самой Фелисити. Она занимала в моей жизни немаловажное место. Сегодня она по своему всегдашнему обычаю представила себя особой зрелой, умудренной, здравомыслящей, обладающей большим, чем у меня, жизненным опытом. Со времени, когда мы вместе с ней играли, она всегда старалась главенствовать надо мной, будь это в силу столь временного преимущества, как несколько больший рост или многознание, наигранное или настоящее, чуть более взрослой, более опытной личности. Фелисити постоянно претендовала на высшее по отношению ко мне положение. В то время как я оставался холостым и снимал квартиру за неимением собственной, у нее были и дом, и семья, и буржуазная респектабельность. Ее образ жизни был мне чужд, однако она ничуть не сомневалась, что я мечтаю о таком же, а так как все еще его не достиг, она имеет законное право относиться ко мне критически и высокомерно.
Вот и сегодня Фелисити вела себя в том же, давно мне опостылевшем ключе: заботливо и неодобрительно, проявляя полное непонимание не только меня, но и того, что я пытаюсь сделать со своей жизнью.
Вся эта ее жалкая фанаберия была здесь, в главе четвертой, занесенная на бумагу и тем, как мне думалось, надежно отринутая. Но Фелисити снова все испортила, и конец моей рукописи так и повис недописанным.
Она поставила под вопрос все, что я пытался сделать, неумолимым свидетельством чего были последние напечатанные мною слова. С еле начатой страницы на меня глядела незавершенная фраза: «… но когда я оглянулся…»
Но — что? Я напечатал «Сери так и стояла на том же месте» и тут же схватился за карандаш, которым вычеркивал неудачные пассажи. Это были совсем не те слова, какие мне требовались, пусть даже, словно в насмешку надо мной, именно их я прежде собирался напечатать. Теперь их мотивация безнадежно погибла, исчезла.