После того как Ларин ушла, я сходил в столовую и получил дозволенный мне предоперационный обед. Приговоренный к операции съел легкий салатик, лишь обостривший его голод.
Сери появилась под вечер, уставшая от жары и долгих прогулок. Она успела уже где-то поесть, в чем тоже угадывался отблеск предстоящего. Наша недолгая связь была уже нарушена: мы провели день порознь, пообедали порознь и в разное время. А дальше наши жизни и вовсе пойдут в совершенно различных ритмах. Я рассказал ей о том, что случилось за день, о том, что я узнал.
— И ты им поверил? — спросила Сери.
— Сперва не поверил, а сейчас верю.
Сери коснулась моего лица, тронула мои виски кончиками пальцев.
— Они боятся, что ты скоро умрешь.
— Они надеются, что я не буду с этим слишком спешить, — ухмыльнулся я. — Отрицательно скажется на их реноме.
— Тебе нельзя перевозбуждаться.
— И что бы это могло значить?
— Сегодня спим отдельно.
— А при чем тут это? Доктор и слова не сказал мне про секс.
— Он не сказал, зато я говорю.
Сери меня поддразнивала, но как-то все менее энергично, и я ощущал растущую в ней тишину. Она вела себя так, как то принято у родственников больного, прикрывающих свой страх перед будущей операцией дурацкими шуточками про судно да клизму, клизму да судно.
— Сери, — сказал я, — Ларин хочет, чтобы ты помогла в реабилитации.
— Да бог с ней, с Ларин, сам-то ты как?
— Я и вообще не понимаю, как тут можно обойтись без тебя. Ведь поэтому ты со мной и приехала, верно?
— Ты прекрасно знаешь, почему я здесь.
Она меня обняла, но тут же резко отодвинулась и опустила глаза.
— Нужно, — сказал я, — чтобы ты тут одну вещь прочитала. Прямо сегодня, так просила Ларин.
— А что там такое?
— Мне не хватает времени, чтобы ответить на весь ее вопросник, — сказал я, сознательно отклоняясь от правды. — Но случилось так, что какое-то время назад я написал автобиографию. Ларин посмотрела и сказала, что использует этот текст при реабилитации. Хорошо бы, чтобы ты его прочитала, и мы успели бы потом поговорить.
— А эта твоя автобиография, она длинная?
— Не то чтобы очень. Двести с чем-то машинописных страниц. Да ты быстро справишься.
— А где она?
Я взял рукопись, так и лежавшую на столе, и отдал ее Сери.
— А почему ты не хочешь попросту со мной поговорить, как все эти дни на корабле? — Она держала рукопись за самый край так, что листы распушились веером. — Я же чувствую, что это нечто такое, ну, написанное только для себя, нечто сугубо личное.
— Дело в том, что именно она, эта автобиография, будет использована при реабилитации.
Я пустился, было объяснять, что подвинуло меня писать автобиографию, и что я пытался ею выразить, но Сери уже перебралась на другую кровать и приступила к чтению. Она листала страницы с такой скоростью, словно просто скользила по ним глазами, и я даже начал задаваться вопросом, много ли удастся ей понять при таком поверхностном чтении.
Я молча смотрел, как Сери пробирается через первую главу, долгий предуведомительный пассаж, где я описывал свою дилемму, свои несчастья и свои мотивы к подробному изучению собственной личности. Затем Сери взялась за вторую главу; я следил за ней, не отрывая глаз, и увидел, как она задержалась на первой странице, немного подумала и перечитала первый абзац. И снова заглянула в первую главу.
— Можно, я спрошу тебя одну вещь? — сказала она.
— А почему ты остановилась?
— Я тут не все понимаю. — Сери отложила прочитанные листы. — Ты же вроде бы говорил, что родом из Джетры?
— Да, конечно.
— Так почему же ты здесь пишешь, что родился в каком-то другом месте? — В поисках слова она опять заглянула в рукопись. — «Лондон»… Никогда о таком не слышала.
— Так вот ты про что, — кивнул я. — Это такое придуманное название… сразу и не объяснишь. В общем-то, это Джетра, но я пытался передать идею, что по мере того, как ты взрослеешь, твой город словно бы меняется. Лондон — это состояние ума. Как мне кажется, это название описывает моих родителей, описывает то, какими они были и где они жили, когда я родился.
— Дай-ка я еще раз посмотрю, — сказала Сери и снова взялась за мою рукопись.
Теперь она читала значительно медленнее, иногда останавливаясь. Ее затруднения смущали меня, казались некоей формой невысказанной критики. В рукописи я рассказал о себе самому себе, никак не думая, что она попадет в руки кому-нибудь другому, а потому ничуть не сомневался самоочевидности своего метода. Сери, моя первая в мире читательница, читала, наморщив лоб и постоянно запинаясь, возвращаясь на несколько страниц назад.
В конце концов я не выдержал.
— Отдай, — сказал я и протянул руку к рукописи. — Я не хочу, чтобы ты больше читала.
— Нет, — качнула головой Сери, — мне нужно. Мне нужно понять.
Но время шло, а понимания не прибавлялось, и она начала задавать вопросы:
— Кто такая Фелисити?
— Кто такие «Битлз»?
— Манчестер, Шеффилд, Пирей — где это все?
— Что такое Англия, на каком она острове?
— Кто такая Грация и почему она пыталась себя убить?
— Кто такой Гитлер, про какую войну ты тут говоришь, какие города они бомбили?
— Кто такая Алиса Дауден?
— Почему убили Кеннеди?
— Шестидесятые годы — это когда? Что такое марихуана? Что такое психоделический рок?
— Ты тут снова про Лондон… А разве это не состояние ума?
— Почему ты столько пишешь про Грацию?
— Что случилось в Уотергейте?
— Вымысел истиннее фактов, потому что память несовершенна, — сказал я, но Сери, похоже, не расслышала.
— Так кто такая Грация?
— Я люблю тебя, Сери, — сказал я и сам поразился, насколько это прозвучало неискренне и неубедительно.
— Я люблю тебя, Грация, — сказал я, стоя рядом с ней на коленях.
Грация сидела на полу, привалившись спиной к кровати; она уже перестала плакать и просто молчала. Как и всегда, ее молчание вселяло в меня крайнюю неловкость, потому что так ее было совсем не понять. Иногда она молчала, потому что обижалась, иногда — просто потому, что ей нечего было сказать, но иногда и нарочно, мне назло. Она говорила, что с ней то же самое, что мое молчание заставляет ее теряться в догадках. В результате наши сложности удваивались, и я совсем уже не знал, как себя вести. Бывало, что даже злилась она притворно, чтобы вызвать меня на предсказуемую, как она говорила, реакцию; нужно ли удивляться, что я и настоящую ее злость воспринимал с некоторым сомнением, отчего она ярилась еще больше.