– В образе пребывал, – гудел Федор Иванович. – Сами же видели, блоху пел! Вот и показывал, как я ее пальцем давил, проклятущую!
Епифанцев погрозил вертлявым пальцем:
– Смотрите у меня, господин Шаляпин, как бы ваша бестолковость для всей нашей труппы боком не вышла. А когда вы окончательно в образ войдете, так начнете исправника нагайкой погонять, так, что ли?
– Виноват, – горестно вздохнул Аристарх Худородов. – Накатило что-то.
– В следующий раз чтобы без глупостей, – предупредил антрепренер. – И рожу корчить не нужно, чай не на ярмарке выступаете, – укорил Епифанцев. – А ежели не согласны, так я никого не держу, можете отваливать, я себе других Шаляпиных найду. Таких дурней с лужеными глотками по всей России предостаточно наберется. Ишь ты, настоящим Шаляпиным себя вообразил!
– Более не буду, – покаялся артист. – В образ вошел.
– Вот так-то оно лучше, – кивнул Епифанцев, давая понять, что конфликт улажен. – Выступать чинно, благородно, рожу не кривить, к дамам в лиф не заглядывать, кухарок за бока не щипать, с лакеями клюквенную не хлестать. И делать все то, что положено великому артисту.
Аристарх Ксенофонтович лишь покаянно покачал головой и дал обещание, что наставления не позабудет.
– Поделом вы меня, Феоктист Евграфович, в следующий раз сделаю все, как положено. Это надо же, куда меня занесло! Да пусть белого света не увижу, коли отступлюсь!
Поскрипывая на продавленном диване, похихикивал пианист. Его ловкие пальцы уверенно перебирали карты – с ними он был столь же смел, как и с роялем. Видела бы публика, с каким настроением антрепренер распекает великого Федора Шаляпина, так наверняка немало удивилась бы подобному казусу.
Под именем Федора Ивановича Шаляпина выступал мещанин Пензенской губернии Аристарх Ксенофонтович Худородов. Невиданный голосище у него прорезался еще в юном возрасте. А когда время приспело, он был определен родителями послушником в Свияжский мужской монастырь. Послушание его заключалось в том, чтобы во время песнопения тянуть басовито нижнюю ноту, на которую местный дьякон, худосочный отец Николаша, был не способен. Да вот еще подносить незабвенному отцу перед заутреней добрую чарку, когда голова раскалывалась от похмелья. А такое случалось нередко, ибо каждый день происходили ежели не именины, так похороны. А иной раз, когда дьякон бывал во хмелю и не мог подняться с постели, он и сам тянул псалмы на удивление всей пастве. Получалось слаженно и громогласно, оконные стекла позвякивали и грозились вывалиться из оконных рам.
Тремя годами позже, получив заслуженную рекомендацию, Аристарх Ксенофонтович поступил в Казанскую семинарию, из которой был исключен за поведение, недостойное духовного сана. Да и как тут воздержаться, ежели напротив семинарии располагался дом призрения, в котором было куда веселее, чем на лекциях богословия. А веселый девичий смех, раздававшийся порой из нумеров, настолько будоражил юношескую кровь, что едва хватало моченьки, чтобы не броситься на его призыв.
Вот однажды Аристарх Ксенофонтович и не утерпел. Зашел в публичный дом с крестом и с иконкой в руках, чтобы наставить падших девиц на путь праведный, да так и пробыл там три дня безвылазно, угощая девиц хмельным вином и бурлящим шампанским.
На четвертые сутки Аристарх Ксенофонтович продрал глаза, шугнул навязчивых девиц, расположившихся вольготно на постели по обе стороны от него, отыскал за шкафом помятую перепачканную рясу и, напустив на себя смиренный вид, с оплывшим лицом потопал в семинарию слушать лекции о непорочном зачатии Девы Марии. Однако на его пути предстал ректор семинарии преподобный отец Филарет. Позвав отрока в кабинет, он долго слушал его презабавную исповедь, и даже дважды на его аскетическом и бесстрастном лице промелькнуло нечто похожее на улыбку, когда семинарист начал рассказывать о том, как маман вместе с другими девицами закружили вокруг него бесстыжий хоровод. А потом, разом посуровев (видно, вспомнив о своем педагогическом долге), отказался от дальнейших расспросов и повелел канцелярии подготовить документы на отчисление.
Покачав головой, ректор только и молвил:
– Жаль, такой голосище пропадает! Тебе, Аристарх, с таким божьим даром где-нибудь в столице при соборе служить надобно, а ты с девками испоганился…
Однако Аристарх Ксенофонтович не пропал. Скоро он осознал, что голосище его и вправду басовит, когда затеял спор с дьяконом Петропавловского собора, прослывшим на всю Казанскую губернию небывалым зычным голосом. При столпотворении, в ожидании состязания застывшем у самого алтаря, они принялись читать псалмы. Первым, напустив на себя преважный вид, заголосил дьякон. Вокал был хорош, таковой не стыдно было представить на императорской сцене в Петербурге. Не удержавшись, паства одобрительно зашушукалась, и если бы действо происходило не в соборном месте, а на подмостках театра, так непременно поощрила бы аплодисментами.
Казалось, что переорать такой голосище будет невозможно. В свой черед Аристарх Ксенофонтович втянул через широкие ноздри поболее воздуха и выдохнул такую слаженную ноту, что в соборе неожиданно потухли все свечи, а в притворе и вовсе расколотилось стекло. В задних рядах кто-то, не выдержав громогласного ора, в беспамятстве свалился прямо на руки собравшихся.
Из собора Аристарх выходил с поднятой головой, уже не сомневаясь в своей богоизбранности. И, судя по слащавой физиономии и по тому, что тотчас угодил в круг обожательниц, совершенно не жалел о том, что ему не суждено сделаться архиепископом.
Последующие пять лет Аристарх Ксенофонтович просто колесил по России и, где бы ни бывал, всегда оказывался и сыт, и пьян. Невиданный голосище ценился, а потому всегда находились желающие поднести стопочку. Особенно увлекательным был номер, когда на нижних нотах он тушил зажженные свечи, находящиеся от него аж на расстоянии в сотню локтей.
Был даже период, когда Худородов выступал в Панаевском театре, в труппе Зазулина, вместе с молодым Шаляпиным. И об этом он часто вспоминал с большим удовольствием. Вот только вскоре их судьба разошлась в разные стороны: Шаляпин был признал светом и обласкан властями, а Худородов перебивался тем, что голосом разбивал пустые фужеры.
Можно было считать, что жизнь удалась. На большее он не претендовал и рассчитывал всю жизнь прожить пьяно и весело, а на склоне лет, покаявшись перед обществом, уйти в глухой скит, чтобы помереть схимником.
Все перевернулось в один раз, когда в Муроме в небольшой кабак близ городского базара, где собирались купцы, чтобы отметить выгодную сделку, и где в тот день солирующим лицом был Аристарх, забрел неприметный мужичонка с седеющими волосами и хитроватыми глазами; вместе с ним была миловидная девушка, на которую нельзя было не обратить внимания (по всей видимости, содержанка). Лопая паштет из гусиной печенки, стареющий мужчина запивал его клюквенной настойкой, громко при этом икая; девушка заказала овощной салат, вяло ковыряла его вилкой.
А когда все свечи в кабаке были потушены, а вся посуда полопалась от густого баса, он неслышно подсел к Аристарху, заказал поллитровку «белоголовки» и безо всяких вывертов и экивоков предложил работать под Шаляпина, обещав при этом неслыханный гонорар. Немного помолчав, новый знакомый добавил, что можно было бы петь и под Стравинского или Зыбина, но за Шаляпина более платят, да и популярность его несравненно выше. В провинции, богатой на купеческий люд, большей частью тянущейся к столичным развлечениям, он будет иметь неслыханный успех.