Спустя малое время дверь в горнице отворилась, и порог переступил недовольный Лют Незнамыч. Плешь его была прикрыта все той же тафьей, а хилое тельце облечено все в тот же дорожный терлик.
– Вот так-то вот оно, розмысл… – с грустью сказал ему князюшка. – Мыслили мы девичьему горю помочь, ан не судьба! Ладушка-то ее, вишь, ни на что уже и не способен. Хвоста китового испужался… Эх, как нескладно выходит-то! Что с ним теперь делать прикажешь?.. Присоветуй…
Лют Незнамыч снял тафью и озадаченно огладил выпуклую плешь.
– Совсем не способен?
– Ох, совсем… – сокрушенно вздохнул Столпосвят.
– Ну так в волхвы его.
Несколько мгновений в горнице было тихо. Потом князюшка медленно поднял голову, и воловьи глаза его вспыхнули. Сделать Докуку волхвом? Да это, пожалуй, будет почище, чем женить его на боярышне. Волхвы, они даже царю неподвластны! Что уж там говорить о Всеволоке!.. А народ-то, народ всколыхнется…
Вскочил Столпосвят, кинулся, громадный, к тщедушному розмыслу и вне себя от радости расцеловал накрест в обе щеки.
Смена только-только началась, когда на участок раскладки заглянул десятник Мураш.
– Кончай работу, Чернава! Кличут…
Та без сожаления кинула обратно в поленицу вязанку резных идольцев и, сняв свою лампу с крюка, последовала за Мурашом.
– Куда кличут-то? – спросила в сутулую спину.
– Наверх, – равнодушно обронил десятник, не оборачиваясь.
Чернава малость опешила, но вскоре сообразила, что Мураш рек иносказательно, имея в виду клеть розмысла, а вовсе не внешний мир.
– А зачем?
– Ворожить будешь…
Раскладчица неуверенно хихикнула. Должно быть, десятник шутил. Представить себе сурового Завида Хотеныча, внимающего речам ворожейки, Чернава была не в силах. Да и о чем ему гадать-то? Пойдет сегодня солнышко в откат или не пойдет?.. Завихляет в желобе или не завихляет?..
Тесным отнорком они вышли к главному рву, но свернули почему-то не вправо, к Теплынь-озеру, а влево, к извороту. Странно… Хотя розмысл Завид Хотеныч всюду поспеть норовит. Про таких говорят: сам по ночам обхаживает, сам собакой взлаивает.
В громовой пещере главного желоба было сейчас пусто и очень тихо. Скрип щебня отдавался так гулко и дробно, что Чернаве то и дело мерещилось, будто за ними бредет целая толпа. Не доходя до первой заставы, они пересекли желоб, и оказались перед толстой дубовой дверью, врезанной прямо в каменную стену. Мураш достал хитрое бородчатое отмыкало и долго ковырялся им в пробое. За дверью обнаружился черный провал еще одного отнорка, ведущего невесть куда. Миновав вслед за десятником два поворота, Чернава остановилась. Навстречу ей скудно сеялся прохладный дневной свет, столь непохожий на масляное желтое пламя греческих ламп. Стало быть, и впрямь наверх? Зачем?.. Ах да, Мураш сказал: ворожить… Кому?..
Мощеный плоскими камнями пол стал ступенчат, пошел лесенкой, забирая все круче вверх. Вскоре десятник и зажмурившаяся с отвычки раскладчица выбрались на ясный свет. Вокруг шевелила серебристой, как греческая денежка, листвой осиновая роща. За светло-серыми гнутыми стволами виднелись маковки и вислые крылечки высоких двупрясельных домов. Странное это селение скорее напоминало слободку древорезов, нежели деревеньку. Нигде ни единой черной избы, но и теремов златоверхих тоже не видать…
– Что это? – спросила озадаченная Чернава, когда глазыньки притерпелись к сиянью дня.
– Навьи Кущи, – отозвался Мураш. – Слыхала, небось?..
Вестимо, слыхала. Чистые души после смерти возносятся в Правь, нечистые низвергаются в Навь, а те, что творили при жизни и добро, и зло, пребывают в Навьих Кущах, пока не очистятся окончательно…
– Сотники тут живут с семьями, – пояснил Мураш. – Розмысл опять же… Хотя он наверх ходит редко, у него и под землей забот – полон рот. А вот жена его Перенега вниз даже и не заглядывает. Вон, видишь, кровля кокошником изноровлена и гребни на ней прорезные?.. Завида Хотеныча хоромы…
Чернава спохватилась и погасила лампу. Дивным селением показались ей Навьи Кущи. Маленькие дворики, обведенные вместо глухих надежных стен сквозными точеными оградами, узорные воротца… Видно было, что люд здешний живет без опаски, не страшась ни разбоя, ни погрома.
Сладко защемило под сердцем, до того вдруг захотелось бывшей погорелице взять да и поселиться навсегда в приветливых этих местах. Именно о таком житье, мирном, чистом и беззаботном, мечтала она с детства.
– А наладчиков?.. – с надеждой спросила Чернава. – Наладчиков здесь селят?
Мураш вздохнул.
– Наладчиков – нет. Да и десятников тоже… Хотя всякое бывает. Иной в наладчиках ходит, а сам в розмыслы смотрит… Ну, вот и пришли.
Он поднял глаза к возносящемуся умедлительным полетом ясному (латаному) солнышку и недовольно скривил рот.
– Опять недогрузили, – проворчал он. – Чуешь, прохладно как?.. Знамо дело, сволочане… Приключись у нас на участке такое – связал бы Завид Хотеныч всех по ноге да и пустил по воде: кто кого перетянет…
Толкнул резную незапертую калитку, и ступил во двор. Чернава последовала за ним, дивясь тому, что ни сторожа нет нигде, ни собаки. Десятник Мураш, нимало не чинясь, поднялся по ступенькам, стукнул дверным кольцом, но тут же вновь сошел с крылечка. Надо понимать, супруга Завида Хотеныча требовала к себе уважения куда больше, нежели сам розмысл.
Вскоре дверь отворилась, и на резное крыльцо выплыла увядшая надменная красавица средних лет – широкая, что твоя бадья. Боярыня – не боярыня, баба – не баба… Но по рылу знать, что не из простых свиней. Сребротканый летник желтой камки [79] , а вошвы [80] к нему черного бархата. Тесное ожерелье с высоким подзатыльничком пристегнуто к воротнику пятью жемчужинками. Поверх летника – долгий алый опашень [81] , усаженный сверху донизу серебряными пуговками. Рукава – до пят, пониже плеч – прорезы, чтобы можно было, значит, казать не только широкие накапки [82] летника, но и шитые золотом запястья рубахи.
Все это Чернава ухватила завистливым своим женским оком в одно мгновенье.
– Ну что, Мураш, привел? – спросила дородная розмыслиха, даже не взглянув на погорелицу.
– Как условились, – отозвался тот и покряхтел. – Только ты ее, Перенега, слышь, долго-то не держи… А то влетит мне, не ровен час, от Завида Хотеныча, что людей с раскладки забираю…