Слева и чуть сзади от пленного стоял и ослепительно улыбался Ахи — воспитатель диверсионной группы, организатор и исполнитель похищения. В руках он держал то, что счел необходимым у дикаря отобрать: какое-то жалкое подобие ручного ракетомета (кажется, даже однозарядное) и нечто вроде плоской металлической остроги с бессмысленно сложной рукояткой.
Внезапно Старый утренних мелко закашлялся, отвернув лицо к плечу. Это длилось довольно долго, и сидящие начали уже беспокоиться, но затем поняли вдруг, что никакой это не кашель, а просто приступ нервного смеха.
Дело было в том, что кроме массивной золотой цепи, шею пленника охватывала серебряная цепочка потоньше. И на цепочке этой как раз посередине груди адмирала, словно некий орден или редкостная драгоценность, болталась стреляная керамическая ракета малого калибра.
Грешен я перед тобой, о Господи, ибо не было надежды в сердце моем, а было лишь отчаяние, когда падали с неба воющие драконы и шли на абордаж нагие татуированные слуги сатаны, когда гнался за нами и не мог догнать призрачный их корабль, когда в злобе своей он начал бросать вослед клочья адского пламени и горела вокруг вода!
Грешен я перед тобой, о Господи! Не верил я, малодушный и усомнившийся, что свершится чудо и невредимой пройдет каравелла сквозь геенну огненную и сквозь водную пустыню!
Прости недостойного раба твоего, что не сразу уразумел он тайный смысл ниспосланного тобой испытания. Ослепленные гордыней, ринулись мы во владения дьявола, забыв, что человек — всего лишь прах земной, не более.
Смирением и благодарностью полны наши сердца, о Господи! Тридцать дней и еще два дня шла каравелла обратным путем, и ад неотступно следовал за нами. Каждый день слышали мы в отдалении продолжительный воющий свист, леденящий душу, и мерещились на горизонте корабли-призраки, и думалось, Господи: пришел наш последний час.
Слезы застилают мой взор и мешают видеть показавшиеся в морской дымке родные берега. Даруй им покой, о Господи! Пусть мирно трудится пахарь, пусть молятся за него пастыри, пусть суд кесаря будет справедлив и мудр! И пусть никто никогда не дерзнет направить судно свое в океан, ища богатства и славы!
Вот опять этот отдаленный воющий свист! Даже здесь не покидает он нас и словно грозит вослед. Но нет, напрасно злобствует ад — вот уже глаз мой различает устремленные к небесам очертания собора, и розовеет правее дворец, и теснятся дома… Но что это? Вой как будто становится ближе, он крепнет, растет, он падает на нас со стороны солнца…
Не покинь нас, Господи!
Неисправим человек: раздет, избит, обобран — а все еще требует какой-то справедливости! Ну сорвут с лица повязку, выведут в пустыню, отпустят шагов на двадцать — и, приказав обернуться, шевельнут по команде чуть вогнутыми зеркальными щитами. И вспыхнет, ослепит, полоснет нестерпимо белое колючее пламя — собственно, последнее, что ты запомнишь, не считая, конечно, боли. Рассказывай потом матери-верблюдице, как справедливо поступили с тобой на земле…
А ведь самое забавное, что и впрямь справедливо… Вспомни: когда этот ублюдок Орейя Четвертый отрекся — разве не ликовал ты вместе со всеми? Ах да, конечно… Ликовал, но по другому поводу. По поводу грядущей свободы Пальмовой Дороги. Я даже не спрашиваю, зачем она была тебе нужна, эта свобода… Родина? Да знаешь ли ты вообще, что это такое? Это то, что выведет тебя в пустыню и, отпустив на двадцать шагов, прикажет обернуться.
Такие вот изысканно-крамольные мысли складывались под белой головной накидкой, прихваченной потертым кожаным обручем. Владелец и накидки, и мыслей, рослый молодой человек в просторном выжженном солнцем балахоне… Да полно, молодой ли? Лицо человека скрывала повязка, смуглый лоб был собран в морщины, и поди пойми — на несколько мгновений собран или уже навсегда… Глаза — безнадежно усталые, с затаенной горькой усмешкой. Вообще с возрастом в пустыне сложно. Думаешь — старик, а ему чуть больше двадцати. Хотя тут за одно утро постареешь, если вот так, упираясь, налегать из последних сил на отполированный ладонями пятый брус правого борта!
Торговая каторга — скрипучий деревянный корпус на четырех бочонкообразных колесах, снабженный коротенькой мачтой, — ползла по краю щебнистой пустыни Папалан. Кончик длинного вымпела, именуемого хвостом, уныло волочился по камням. Нос каторги был нелепо стесан. Раньше там красовалась резная верблюжья голова с толстым рогом во лбу, но после памятного указа пришлось ее срубить…
В путь двинулись, едва рассвело. На ночной переход хозяин не отважился: места самые разбойничьи, да и луна вот-вот станет полной…
Под широкими ободами скрипел и потрескивал красноватый, быстро накаляющийся щебень. Мерно ступали ноги в широких плоских башмаках-пескоступах. Каторжанин загадочных лет, идущий за пятым брусом, помалкивал. Зато напарник его, чей преклонный возраст скрыть было уже невозможно, начал ворчать еще до рассвета.
— Не тому поддались… не тому… — озабоченно шамкал он, и каторжанину помоложе невольно пришло в голову, что его мысли каким-то образом передались старику. Хотя, кто знает, может быть, сейчас и на правом борту, и на левом все думали об одном и том же…
Вообще примечательный старикан. Повязка, прикрывающая серое, растрескавшееся, как такыр, лицо, приспущена чуть ниже переносицы, на месте впалого рта — влажное пятно. Брови — дыбом, выпученные бессмысленные глаза. И все время бормочет, бормочет…
— Раньше — да… Раньше — жили… А чего не жить?.. Катят каторгу голорылые, а мы им: «Куда?..» Они: «Да в Ап-Нау…» «А ну по денежке с бруса — и кати дальше…» А теперь вот сами брус толкаем… Срамота…
Колыхались прозрачные полотнища зноя, изгибая волной красноватую, плоскую, как церемониальный щит, равнину. Трепетала над бортом матерчатая, пока еще бесполезная покрышка. В полдень от нее какая-никакая, а тень, но утром солнце жалит сбоку, и укрыться от него невозможно. Разве что повезет и твой борт окажется теневым. Сегодня вот не повезло… Плохо смазанная задняя ось жалобно скулила по-собачьи. А старик все бубнил:
— Орейя им, видишь, не угодил… Свободы захотелось… У, вар-раны…
Его молчаливый сосед ткнулся залитой потом бровью в тройную, схваченную нитью складку на правом плече. Шамканье старика уже начинало надоедать.
— Вот выйдет указ — и все… Будем тоже тогда ходить голорылые…
— Ох доболтаешься, дед! — не выдержав, сказал молчаливый. — За голорылых сейчас к брусу на год приковывают. А за Орейю и вовсе…
Старик вздрогнул и выкатил на соседа глаза. Надо полагать, он и не подозревал, что мыслит вслух.
— Ты… это… — молвил он наконец, проморгавшись. — Сам-то… Молодой еще… Вон три складки на плече сделал… А за это тоже знаешь что бывает?..