Прошло почти два месяца. Лето близилось к концу, и граф Алексей Кириллович Вронский летел в космос. Шокирующая смерть Анны Аркадьевны Карениной породила неизбежные обсуждения скандальной темы на всех углах; но, как это часто бывает, даже самые горячие слухи постепенно остывают и вскоре уступают место другим новостям, которые, в данном случае, оказались самыми поразительными: была обнаружена родная планета Почетных Гостей. Точка на звездных картах астрономов, пятнышко красной пыли, мерцающее в тени Луны, эта маленькая планета быстро получила название — публика, жадная до новостей о пришельцах, окрестила ее «Гнездом». В обществе стало хорошим тоном выставлять на собраниях телескоп, чтобы каждый мог со страшным изумлением рассмотреть с помощью него дом врага.
— Было бы упущением просто смотреть, но не действовать, — такую задачу поставил перед россиянами теперь уже открыто признанный единственный лидер в стране, Алексей Александрович Каренин, преданно именуемый Царь Алексей: Царь без Лица.
С головой, защищенной сверкающим металлом, великий человек стоял перед толпой на площади; держась горделиво и торжественно в память о недавно погибших согражданах, он объявлял о важном решении:
— Наши войска, храбрые солдаты России, полетят в Гнездо на борту специально сконструированных челноков; они отправятся туда, чтобы контратаковать логово, в котором родились ящероподобные монстры и их объезженные роботы-черви. Знай, мой народ, что решение это далось мне нелегко, потому что наше мужество будет стоить многих жизней. Но все же нам необходимо лететь туда — лететь для того, чтобы Почетные Гости уяснили себе, что им рано праздновать победу: мы будем биться до конца. Теперь мы станем гостями, — заключил Каренин, потрясая железным кулаком, — а они — самыми негостеприимными хозяевами.
ДА, — зашипело Лицо, когда Каренин сошел с трибуны под одобряющий рев толпы, —
ПУСТЬ ТУДА ОТПРАВЯТСЯ ВОЙСКА. ПУСТЬ ТУДА ОТПРАВЯТСЯ САМЫЕ МОЩНЫЕ ВОЙСКА.
* * *
Когда темнота космоса воцарилась за иллюминатором, Вронский в своем длинном пальто и надвинутой шляпе, с руками в карманах, принялся ходить, как зверь в клетке, по залитому светом коридору, быстро поворачиваясь на двадцати шагах. Старинному другу Вронского, Яшвину, показалось, когда он подходил, что Вронский его видит, но притворяется невидящим. Яшвину это было все равно.
В эту минуту Вронский в глазах его был важный деятель для великой миссии, и Яшвин считал своим долгом поощрить его и одобрить. Он подошел к нему.
Вронский остановился, вгляделся, узнал и, сделав несколько шагов навстречу старому знакомому, крепко-крепко пожал его руку.
— Может быть, вы и не желали со мной видеться, — сказал Яшвин, — но не могу ли я вам быть полезным?
— Ни с кем мне не может быть так мало неприятно видеться, как с вами, — сказал Вронский. — Извините меня. Приятного в жизни мне нет.
— Я понимаю и хотел предложить вам свои услуги, — сказал Яшвин, вглядываясь в очевидно страдающее лицо Вронского. — Для меня большая честь считать вас своим другом. То, что вы добровольно вызвались возглавить первую атаку, говорит о вашем высоком предназначении в деле помощи государству.
— Я, как человек, — сказал Вронский, — тем хорош, что жизнь для меня ничего не стоит. А что физической энергии во мне довольно, чтобы врубиться в каре и смять или лечь, — это я знаю. Я рад тому, что есть за что отдать мою жизнь, которая мне не то что не нужна, но постыла. Кому-нибудь пригодится.
И он сделал нетерпеливое движение скулой от непрекращающейся, ноющей боли зуба, мешавшей ему даже говорить с тем выражением, с которым он хотел.
— Вы возродитесь, предсказываю вам, — сказал Яшвин, чувствуя себя тронутым. — Избавление планеты от ига есть цель, достойная и смерти и жизни. Дай вам бог успеха внешнего — и внутреннего мира, — прибавил он и протянул руку.
Вронский крепко пожал протянутую руку.
— Да, как орудие, я могу сгодиться на что-нибудь. Но, как человек, я — развалина, — с расстановкой проговорил он.
Щемящая боль крепкого зуба, мешала ему говорить.
И вдруг совершенно другая, не боль, а общая мучительная внутренняя неловкость заставила его забыть на мгновение боль зуба. Через иллюминатор он увидел стремительно удалявшуюся Землю, которая становилась все меньше и меньше.
Ему вдруг вспомнилась она, вернее, он вообразил себе, как она могла выглядеть, потому что ему запрещено было видеть тело, которое потом увезли куда-то. Он представил ее на столе казармы Антигравистанции, бесстыдно растянутое посреди чужих окровавленное тело, еще полное недавней жизни; закинутая назад уцелевшая голова со своими тяжелыми косами и вьющимися волосами на висках, и на прелестном лице, с полуоткрытым румяным ртом, застывшее странное, жалкое в губах и ужасное в остановившихся незакрытых глазах выражение, как бы словами выговаривавшее то страшное слово — о том, что он раскается, — которое она во время ссоры сказала ему.
И он старался вспомнить ее такою, какою она была тогда, когда он в первый раз встретил ее тоже на станции, таинственною, прелестной, любящею, ищущею и дающею счастье, а не жестоко-мстительною, какою она вспоминалась ему в последнюю минуту. Он старался вспоминать лучшие минуты с нею, но эти минуты были навсегда отравлены. Он помнил ее только торжествующую, свершившуюся угрозу никому не нужного, но неизгладимого раскаяния. Он перестал чувствовать боль зуба, и рыдания искривили его лицо.
Кити знала, что он кричит, еще прежде, чем она подошла к детской. И действительно, он кричал. Она услышала его голос и прибавила шагу. Но чем скорее она шла, тем громче он кричал. Голос был хороший, здоровый, только голодный и нетерпеливый.
— Давно, няня, давно? — поспешно говорила Кити, садясь на стул и приготовляясь к кормлению. — Да дайте же мне его скорее. Ах, няня, какая вы скучная, ну, после чепчик завяжете!
Ребенок надрывался от жадного крика.
— Да нельзя же, матушка, — сказала Агафья Михайловна, оставшаяся в доме, несмотря на то что ее услуги как mécanicienne, не нужны были больше. — Надо в порядке его убрать. Агу, агу! — распевала она над ним, не обращая внимания на мать.
Няня понесла ребенка к матери. Агафья Михайловна шла за ним с распустившимся от нежности лицом.
— Знает, знает. Вот верьте богу, матушка Катерина Александровна, узнал меня! — перекрикивала Агафья Михайловна ребенка.
Но Кити не слушала ее слов. Ее нетерпение так же возрастало, как и нетерпение ребенка.
От нетерпения дело долго не могло уладиться.
Ребенок хватал не то, что надо, и сердился.
Наконец после отчаянного задыхающегося вскрика, пустого захлебывания, дело уладилось, и мать и ребенок одновременно почувствовали себя успокоенными и оба затихли.