Андроид Каренина | Страница: 79

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Воспоминание о зле, причиненном мужу, возбуждало в ней чувство, похожее на отвращение и подобное тому, какое испытывал бы тонувший человек, оторвавший от себя вцепившегося в него человека. Человек этот утонул. Разумеется, это было дурно, но это было единственное спасенье, и лучше не вспоминать об этих страшных подробностях.

Одно успокоительное рассуждение о своем поступке пришло ей тогда в первую минуту разрыва, и, когда она вспомнила теперь обо всем прошедшем, она вспомнила это одно рассуждение.

— Я неизбежно сделала несчастие этого человека, — думала она вслух, в то время как Андроид Каренина заплетала ей косы тонкими проворными пальцами. — Но я не хочу пользоваться этим несчастием; я тоже страдаю и буду страдать: я лишаюсь того, чем я более всего дорожила, — я лишаюсь честного имени и сына. Я сделала дурно и потому не хочу счастья, не хочу развода и буду страдать позором и разлукой с сыном.

Андроид Каренина согласно кивала, глаза ее переливались разными цветами — от темно-красного до чувственного лилового. Она так же, как и хозяйка, знала, что как ни искренно хотела Анна страдать, она не страдала. Позора никакого не было.

С тем тактом, которого так много было у обоих, они на Луне, избегая русских дам, никогда не ставили себя в фальшивое положение и везде встречали людей, которые притворялись, что вполне понимали их взаимное положение гораздо лучше, чем они сами понимали его. Неслучайно они отправились в путешествие на Луну — это был анклав, где лояльно относились к таким вещам и где осуждения наравне с гравитацией действовали лишь вполсилы. Разлука с сыном, которого она любила, и та не мучила ее первое время. Девочка, его ребенок, была так мила и так привязала к себе Анну с тех пор, как у нее осталась одна эта девочка, что Анна редко вспоминала о сыне.

Потребность жизни, увеличенная выздоровлением, была так сильна и условия жизни были так новы и приятны, что Анна чувствовала себя непростительно счастливою. Чем больше она узнавала Вронского, тем больше она любила его. Она любила его за его самого и за его любовь к ней. Полное обладание им было ей постоянно радостно. Близость его ей всегда была приятна. Все черты его характера, который она узнавала больше и больше, были для нее невыразимо милы. Наружность его, изменившаяся в штатском платье, была для нее привлекательна, как для молодой влюбленной. Во всем, что он говорил, думал и делал, она видела что-то особенно благородное и возвышенное. Она восхищалась по-детски наивным и прекрасным образом, в котором представал перед ней Вронский, — он и Лупо были похожи на паладина и его скакуна. Ее восхищение пред ним часто пугало ее самое: она искала и не могла найти в нем ничего непрекрасного. Она не смела показывать ему сознание своего ничтожества пред ним. Ей казалось, что он, зная это, скорее может разлюбить ее; а она ничего так не боялась теперь, хотя и не имела к тому никаких поводов, как потерять его любовь. Но она не могла не быть благодарна ему за его отношение к ней и не показывать, как она ценит это. Он, по ее мнению, имевший такое определенное призвание к военной деятельности, в которой должен был играть видную роль, — он пожертвовал честолюбием для нее, никогда не показывая ни малейшего сожаления. Он был, более чем прежде, любовно-почтителен к ней, и мысль о том, чтоб она никогда не почувствовала неловкости своего положения, ни на минуту не покидала его. Он, столь мужественный человек, в отношении ее не только никогда не противоречил, но не имел своей воли и был, казалось, только занят тем, как предупредить ее желания. И она не могла не ценить этого, хотя эта самая напряженность его внимания к ней, эта атмосфера забот, которою он окружал ее, иногда тяготили ее.

Вронский между тем, несмотря на полное осуществление того, что он желал так долго, не был вполне счастлив. Он скоро почувствовал, что осуществление его желания доставило ему только песчинку из той горы счастья, которой он ожидал. Это осуществление показало ему ту вечную ошибку, которую делают люди, представляя себе счастье осуществлением желания. Первое время после того, как он соединился с нею и надел штатское платье, он почувствовал всю прелесть свободы вообще, которой он не знал прежде, и свободы любви, и был доволен, но недолго. Он скоро почувствовал, что в душе его поднялись желания желаний, тоска.

Он скучал по товарищескому плечу на поле битвы, скучал по вспышкам, жару и дыму сражений, руке его не хватало привычного ощущения тяжелого испепелителя, а слух искал милого сердцу звука закрывающегося люка Оболочки, принявшей внутрь хозяина и готовой к борьбе. Независимо от своей воли, он стал хвататься за каждый мимолетный каприз, принимая его за желание и цель. Шестнадцать часов дня надо было занять чем-нибудь, так как они жили на Луне в совершенной свободе, вне того круга условий общественной жизни, который занимал время в Петербурге. Об удовольствиях холостой жизни, которые в прежние путешествия за пределы Земли занимали Вронского, нельзя было и думать, так как одна попытка такого рода произвела неожиданное и несоответствующее позднему ужину со знакомыми уныние в Анне.

Сношений с обществом местным и русским, при неопределенности их положения, тоже нельзя было иметь. Рассматривание сине-зеленого великолепия Земли или же любование звездными скоплениями далеких галактик для него, как для русского и умного человека, не имело той необъяснимой значительности, которую умеют приписывать этому делу англичане.

И как голодное животное хватает всякий попадающийся предмет, надеясь найти в нем пищу, так и Вронский совершенно бессознательно хватался то за политику, то за новые книги, то за картины.

Он начал понимать прелесть полумистического ритуала писания красками на основе грозниума, когда художник оставляет маленькие капельки краски по всему холсту легким и быстрым движением кисти и капельки эти притягиваются друг к другу, создавая переливающиеся узоры, похожие на отпечатки пальцев или резные снежинки. Вронский полностью погрузился в рисование. Он начал писать портрет Анны в костюме и шлеме, и портрет этот казался ему и всем, кто его видел, очень удачным.

Глава 6

Старый, запущенный модуль, снятый Вронским, с его высокими ткаными потолками и тускло освещенными коридорами, с его вручную открывающимися замками, медленно меняющимися видами Земли на мониторах и мрачными залами для приемов — модуль этот, после того как они переехали в него, самою своею внешностью поддерживал во Вронском приятное заблуждение, что он не столько русский помещик, военный в отставке, сколько «лунный житель», просвещенный любитель и покровитель искусств, и сам — скромный художник, отрекшийся от света, связей, честолюбия для любимой женщины.

— А мы живем и ничего не знаем, — сказал раз Вронский пришедшему к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, повернувшись к монитору Лупо, на котором светилось сообщение от товарища из России, полученное этим утром, и указывая на статью в нем о русском художнике, жившем в той же колонии и окончившем картину, о которой давно ходили слухи.

— Нельзя ли его попросить сделать портрет Анны Аркадьевны? — сказал Вронский.

— Зачем мой? — сказала Анна. — После твоего я не хочу никакого портрета. Лучше Ани (так она звала свою девочку). Она с улыбкой посмотрела сквозь стекло иллюминатора в детскую, где ребенок радостно смеялся над спотыкающимися звуками I/Игрушечной Шарманки/2.