— Убивали двух, а убили одну, — не очень понятно начал объяснять Александр Григорьевич, но тут же поправился. — Алена Ивановна, процентщица эта, с сестрой проживает. Так вот сестру тоже по голове стукнули, но не насмерть, оглушили только. В Обуховскую свезли. Наш поручик Илья Петрович хотел немедленно бежать, допросить, но капитан не дал. Не наше, говорит, дело. Это, говорит, пускай следственный пристав.
— Очень, очень верно рассудил почтеннейший Никодим Фомич!
Надворный советник просветлел лицом — сразу по двум причинам. Во-первых, преступление все-таки оказалось не европейское, а русское, на авось. А, во-вторых, живой свидетель — это совсем другое дело. Всё обрисует, всё расскажет, укажет на преступника, а там объявляй голубчика в розыск, и дальнейшее не наше дело, пускай полиция ищет.
Выходило, что а может оно и к лучшему. Не успел новый следственный пристав вступить в должность и тут же, в первую неделю, раскрыл умышленное убийство с ограблением. Начальству ведь все равно — был свидетель, не было, лишь бы дело закрыть и отрапортовать. Так вот вам, извольте-с. Очень недурно выйдет и для формулярного списка, и в смысле репутации.
Однако окрыленность мыслей осеняла Порфирия Петровича недолго. Когда они с письмоводителем вышли на улицу, чтоб направиться в Обуховскую больницу, надворного советника ударила новая мысль, тревожная.
— А она сильно зашиблена, сестра эта? Не помрет-с?
Этого сказать не могу. Ее когда увозили, в беспамятстве была. Процентщицу-то одним ударом, наповал. А у Лизаветы голова, что ли, крепкая. Или вскользь пришлось. Виноват, не скажу.
Александр Григорьевич развел руками, и у пристава снова тоскливо сжалось сердце.
Уже не обращая внимания на жару, он несолидной рысцой припустил вдоль улицы, Заметов за ним.
На углу Сенной пришлось остановиться, чтоб перевести дух, потому что одутловатый Порфирий Петрович совсем запыхался. Шумно вдыхая воздух и держась за бок, думал: здоровье ни к черту. Раньше бы — подумаешь, верстенку пробежать. Разумеется, лета уже не юные, однако иные в тридцать пять вон какими селезнями, а у нас извольте — сердце подорвано крепким кофеем да бессчетными папиросами, в желудке изжога от холостяковского питания, и от него же геморроидальная, mille pardons, шишка. Надобно, надобно записаться в заведение Клевезала что у Синего моста. Все хвалят. Даже тайные советники туда ходят — делать шведскую диэтическую гимнастику. Говорят, помогает.
Посокрушался так не долее минуты, потом побежали дальше и очень скоро уже шагали по длинному больничному коридору, выкрашенному тоскливой гороховой краской.
Потребовали к себе доктора.
Тот вышел, устало потирая переносицу. На заданный дрожащим голосом вопрос: «Скажите-с, жива ль доставленная полицией Лизавета Шелудякова? И ежели жива, не пришла ли в память?» — ответил, что отлично жива, от удара оправилась, ибо ушиб невелик, и говорить вполне может.
Удивительная вещь. Пока Порфирий Петрович пребывал в опасении, что свидетельница помрет, не успев ничего рассказать, он и спешил, и суетился, бежал со всех ног по духоте, так что не только себя, но и гораздо более юного Александра Григорьевича в пот вогнал. Услышав же от доктора, что свидетельница совершенно благополучна и может сей же час быть допрошена, надворный советник всю свою ажитированность потерял, а напротив сделался как-то вял и задумчив.
— Скажите-с, дружочек, — молвил он вполголоса, беря Заметова под локоть и уводя в сторону, к окошку, — какова она, эта Лизавета? Она ведь жительница вашего квартала, так, может, вы ее и прежде-с знавали?
Письмоводитель с разгона еще переминался с ноги на ногу и рвался бежать дальше, к цели.
— Знать хорошо не знаю, а видел, — торопливо сказал он, оглядываясь в сторону палат (доктор разъяснил, что ушибленную Шелудякову поместили в нумер двенадцатый). — В конторе. По делу о сдании младенца в Воспитательный дом. Идемте же, что вы?
Но пристав никуда не пошел, а вместо этого зевнул, прикрыв рот ладошкой, да еще и уселся на широкий подоконник, заболтал своими коротковатыми ножками.
— В Воспитательный-с? — уютно изумился он. — Это девица-то?
Увидев, что спешки более нет, полицейский письмоводитель приготовился рассказывать.
— Вы не подумайте ничего такого, Порфирий Петрович. Она, Лизавета эта, баба добрая и честная, никто про нее дурного не скажет. Вот сестра ее, покойная Алена Ивановна, та была истинная пиявища, навряд кто по ней заплачет. Вдвоем они проживали, на Екатерингофском. На ростовщичестве много нажиться можно, особенно если сердца не иметь, а у Алены Ивановны этот орган навовсе отсутствовал. Жила она скудно, копеечничала, а сама богатая была.
— Теперь, стало быть, сестрице ее достанется, — понимающе кивнул Порфирий-Петрович.
— Э, нет. Про старуху известно, что она всё состояние монастырю какому-то отписала, много раз прилюдно этим хвасталась.
— Ну, это, может, похвальба одна, а никакого завещания в природе не существует-с. Старухи, особливо жадные, удивительно неохочи духовную писать. Желают проживать вечно-с. Так что, очень возможно, ушибленная Лизавета через смерть сестрицы обогатится.
Заметов не сразу понял, куда клонит пристав, а когда понял, засмеялся.
— Ох, уж это вы… То есть совсем не туда. Если б я Лизавету не знал, то, может, и я бы что-нибудь такое вообразил, но нет, невозможно. Здесь надобно обстоятельства понимать. Процентщица сестру свою ни в грош не ставила. Та намного моложе, лет на двадцать пять. Сводная, что ли. Старуха ее заместо прислуги держала. Обижала много, даже била. А та тихая, безответная. Никому ни в чем отказать не может. Оттого и поминутно беременная ходила, многие ее забитостью пользовались. Родит — и в Воспитательный дом несет, потому что Алена Ивановна всё одно младенца в дом не пустила бы.
— И что же-с, много у нее народилось этаких деточек? — тоном завзятого сплетника осведомился пристав и даже как бы слегка подхихикнул.
— Не возьмусь сказать. Да Лизавета и сама, может, со счету сбилась. Она ведь немножко того, — он покрутил пальцем у виска, — малахольная.
Порфирий Петрович так и вскинулся.
— Как малахольная, как малахольная-с? Говорить может? Мысли-с излагать?
— Говорить говорит, что же насчет мыслей, то где ей. Мысли во всем цивилизованном мире, может, человек у десяти сыскать можно, да и то сомнительно, — философски заметил на это Заметов.