* * *
Двадцать четыре старейших инока Сергиевского монастыря вышли из алтаря с зажженными свечами на паперть навстречу Федору Никитичу Романову.
Оттуда его, накрытого мантиями, ввели в Божий храм для совершения пострига.
Все было торжественно и красиво, как обычно. За исключением того, что руки у постригаемого, в которых он держал ножницы, были в цепях.
Трижды, по обычаю, должен был он подавать ножницы диакону и дважды диакон должен был возвращать ему их с вопросом:
– Не откажешься ли ты от пострига, сын мой?
В этот раз постригаемого не спрашивали. И ножницы специально привезенный из Москвы диакон отбирал у него силой.
А с клироса неслось сладостное пение «Слава в вышних Богу». Под это пение московский диакон спрашивал:
– Претерпишь ли, сын мой, всякую тесноту и скорбь иночества ради царя Небесного?
Федор Никитич молчал. Диакон повторил вопрос:
– Претерпишь ли, сын мой, всякую тесноту и скорбь иночества ради Небесного царствия?
– Только ради целости головы! – сквозь зубы отвечал ему Романов.
Диакон из департамента Семена Никитича Годунова не спорил, он только запоминал слова Федора Никитича. И продолжал:
– Если хочешь инок быти, прежде всего очисти себя от всякия скверны плоти и духа и в искушениях не печалься…
В церкви запели тропарь «Объятия Отчи отверсти мне. Тебя, Господи, с умилением зову, согреших на Небо и пред Тобою».
На Федора Никитича надели хитон, рясу, пояс, мантию, клобук, в связанные руки дали четки и крест с зажженной свечой. Была произнесена последняя молитва:
– Да просветится свет твой перед человеки, да увидят люди твои добрые дела и прославят Отца нашего на небесах!
Федора Никитича нарекли Филаретом и в тот же день в сопровождении двух сторожей и пристава увезли в Антониево-Сийский монастырь.
Московский диакон тоже не стал задерживаться и в легкой потрепанной коляске ввечеру отправился в Москву. Его сопровождал десяток запыленных серых стрельцов. Тех самых, которые доставили Романова в Лавру. Одному ехать было не резон. Время было опасное: под Москвой вовсю куражилась братва из огромной банды Хлопки Косолапа.
* * *
Афанасий Нагой был по тем временам неплохим человеком. То есть были тысячи людей гораздо более худших, чем он.
Да, он писал доносы на бояр по приказу и иной раз по намеку царя. Да, по этим доносам людей мучили, казнили, разоряли их именья, насиловали жен. Но попробовал бы он не выполнить указ Грозного.
Сам он не присутствовал на казнях-оргиях царя Ивана. Но много слышал о его забавах.
Ему рассказывал агент английской Московской кампании Джером Горсей об одном рядовом кровавом развлечении Ивана Четвертого. Тогда царь измывался над конюшим Иваном Обросимовым, которого подозревал в заговоре.
Боярина подвесили за пятки, как барана для свежевания, и четыре палача резали его тело от головы до ног.
Один, или устав от долгой резни, или по глупости, ткнул нож чуть дальше, чтобы скорее отправить Обросимова на тот свет. Грозный заметил это. Палача взяли в другое место казней и там отсекли ему руку.
А так как залечить особо не старались, добрый палач умер на следующий день.
При Грозном было не до порядочности, голову бы донести до старости, до сорока годов.
Афанасий Нагой был достаточно щедр и широк. Иногда он спасал, выкупал человека. У него даже было правило – за одну погубленную душу одну живую спасти.
Однажды он спас польского дворянина Казимира Меховецкого, незадорого выкупив его у калги.
Шляхтич не знал принципов Нагого и поклялся всю жизнь помнить о спасении и быть братом Афанасия.
Именно у этого дворянина на поселении жил полусумасшедший, бесноватый мальчик Андрей – незаконный сын Афанасия Нагого, считавший себя царевичем Дмитрием.
Мальчик был достаточно мерзкий, капризный, страдающий эпилепсией, но толковый и с хорошей памятью.
Жил и рос. Он постепенно забывал о своем царском звании. Точнее, все меньше говорил о нем.
Его отдали в город Гошу учиться польской, латинской и лютерской грамоте. После ее окончания он мог бы работать управляющим крупным имением или домашним учителем у крупного землевладельца.
За все его плохие качества в доме да и в школе звали его Андрей Порченый или кухонный царевич.
К тому времени ему стало ясно, что для того, чтобы сохранить голову, ему нигде и никогда и никому нельзя говорить, что он есть убиенный углицкий младенец. Его тогда сразу убьют по-настоящему.
Он был жесток и одинок. И ничто на свете его так не интересовало, как вести из Русии. Все-таки чуяло его сердце, что не закончит он жизнь простым сельским наставником, а кончит ее или на троне московском, или на плахе окровавленной возле этого трона.
Смелостью он не отличался, в офицеры идти не хотел, но при каждой возможности изучал оружие и читал военные книги.
* * *
Григорий Богданович Отрепьев был переполнен жизненной энергией. Жизненных сил ему было отпущено на четверых, а разума только на одного. И эта безумная жизненная энергия с детства толкала его на разные приключения.
Однажды его поймали на конокрадстве с двумя захожими мужиками. Ладно, поймали и отпустили бы, слегка поуродовав, так нет, Григорий стал отбиваться от дворни и прибил одного из конюхов.
После этого ему была одна дорога: на каторжный двор и работа до смерти на строительстве застав в Сибири или дорог под малым городом Пелымом.
Но по совету Бориса Ивановича Черкасского, у которого он прежде служил, Отрепьев подался в монастырь. И реально старался переменить жизнь, даже до дьякона дослужился. Только не с его бешеной энергией в монахах ходить. Можно было пойти в бандиты или в казаки, но и бандиты, и казаки не любили расстриг. А у тех, кого на Руси не любили, век был короткий. И защиты искать было не у кого.
Вот и вынесла его судьба счастья попытать на московском престоле. Другого пути он не видел.
Сядешь на престол – все грехи спишутся!
Подобрав команду в лице двух других монахов, инока Михаила Повадина и попа Варлаама Яцкого – необычной силы тридцатилетнего мужика, решил Григорий двинуться в предбанник Польши – в Чернигов-град, а то и вовсе в град Киев.
Разговор случился в Москве.
Хоть и шел уже розыск Отрепьева по монастырям, хоть и запрашивали о нем его знакомых где только можно, а все одно в Москве скрываться было легче, чем в любом другом городе или ските.
– Ох, – говорил Варлаам, – тяжело тебе будет, брат, в Чернигове.