Мэйфейрские ведьмы | Страница: 122

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Из нее вышла бы очень неплохая писательница, если бы она писала о том, что сама хорошо знает, – делилась своим мнением женщина в баре, назвавшаяся бывшей любовницей Шона. – Но эти ее мрачные фантазии про фиолетовый особняк в Новом Орлеане и про обитающее в нем привидение… Они такие амбициозные, эмоциональные – словом, не то, что сейчас хорошо продается. Нет, правда, надо забыть обо всем этом и писать о том, что происходит с ней здесь, в Нью-Йорке.

Отзывы соседей по дому о молодой паре были только восторженными.

– Девочка совершенно не умеет готовить и вообще весьма непрактична, – рассказывала художница, жившая этажом выше. – Но, в конце концов, не это главное – она вовсе не обязана. Она аккуратно оплачивает все счета. Однажды я поинтересовалась у Шона, откуда у нее деньги. А он рассмеялся и ответил, что у Анты бездонный кошелек и достаточно просто сунуть туда руку.

Зимой 1940 года Элайн Барретт написала из Лондона нашему самому надежному агенту в Нью-Йорке и настоятельно попросила его попытаться поговорить с Антой. Элайн очень хотела сделать это сама, но о ее поездке в Америку в тот момент не могло быть и речи. Поэтому она позвонила лично Аллану Карверу, очень учтивому, образованному и утонченному человеку, который много лет сотрудничал с Таламаской. Этот весьма обходительный, хорошо одетый, обладавший безукоризненными манерами пятидесятилетний джентльмен без труда познакомился с Антой, и, как он сам признался впоследствии, беседа с ней доставила ему истинное удовольствие.

– Я последовал за ней в Метрополитен-музей и как бы случайно оказался рядом, когда она, глубоко задумавшись, сидела перед картиной Рембрандта. Она очаровательна, поистине восхитительна, но в ней, пожалуй, слишком много от богемы. В тот день на ней был какой-то шерстяной наряд, волосы распущены. Я присел рядом и, увидев у нее в руках томик рассказов Хемингуэя, вовлек ее в разговор о его творчестве. Она призналась, что с удовольствием читает его произведения. В ответ на вопрос, любит ли она Рембрандта, она сказала, что да, любит. А когда я спросил, каково ее впечатление о Нью-Йорке в целом, она ответила, что ей очень нравится здесь и она не хотела бы жить ни в каком другом городе, а потом добавила, что Нью-Йорк для нее словно живой организм и что она никогда не чувствовала себя такой счастливой, как сейчас.

Нечего было и надеяться уговорить ее пойти куда-нибудь еще – слишком уж осмотрительной и осторожной показалась мне эта девушка. Вот почему я торопился узнать о ней как можно больше прямо там, в музее.

Я навел ее на разговор о ней самой, о ее жизни, о муже и о пробах пера. Она подтвердила, что хочет стать писательницей и что Шон всячески поддерживает ее в этом.

«Шон, – сказала она, – не будет чувствовать себя счастливым, если я не добьюсь успеха. Понимаете, я не представляю, кем еще могла бы стать. Ни к какому иному роду деятельности я просто не готова. Та жизнь, которую я вела до недавних пор, превратила меня, по сути, в никчемную личность. И только литературный труд может меня спасти». Она казалась удивительно беззащитной и совершенно искренней, чем тронула меня до глубины души. Будь я лет на тридцать моложе, непременно влюбился бы в эту девушку.

«Но какую же жизнь вы вели? Пожалуйста, расскажите, – настаивал я. – По манере говорить мне не удается определить, откуда вы родом. Уверен, однако, что не из Нью-Йорка».

«С юга. Знаете, это все равно что из иного мира. – Она вдруг помрачнела и явно разволновалась. – Извините, но я хочу забыть о прошлом. Не сочтите мои слова за грубость. Просто для себя самой я раз и навсегда решила, что буду писать о том, что пришлось пережить, но никогда не стану говорить об этом. Поймите меня правильно: я не позволю прежней жизни вторгаться в настоящее – пусть она сохранится только в моих произведениях».

Согласитесь, очень неожиданное и мудрое решение. Нет, она мне определенно нравилась. Не передать словами, как нравилась. А кому, как не вам, знать, что специфика моей работы очень быстро приучает использовать людей в своих целях.

«Но тогда расскажите мне о том, что вы пишете, – продолжал уговаривать ее я. – О каком-либо из рассказов, если вы избрали этот жанр, или о ваших стихах».

«Если мои произведения действительно чего-то стоят, вы непременно прочтете их сами», – она поднялась, улыбнулась мне на прощание и поспешила уйти. Не могу утверждать с уверенностью, но мне показалось, что она вдруг насторожилась. Во всяком случае, еще во время нашей беседы она то и дело беспокойно оглядывалась. Я даже поинтересовался, не ждет ли она кого-нибудь. Она ответила, что никого конкретно, но… Никогда не знаешь, что может произойти. Такое впечатление, что ей казалось, будто кто-то следит за нами. Конечно, мои люди находились поблизости и действительно наблюдали за всем происходящим, а потому я чувствовал себя весьма неловко.

В течение нескольких последующих месяцев мы регулярно получали информацию о жизни Анты. Они с Шоном были очень счастливы. Шон, крупный мужчина с подкупающей улыбкой и неиссякаемым чувством юмора, получил возможность организовать персональную выставку своих работ в Гринвич-Виллидж и имел огромный успех. А в «Ньюйоркере» напечатали коротенькое, всего семь строк, стихотворение Анты. Молодые люди пребывали в восторге. Однако в апреле 1941 года тон сообщений резко изменился.

– Знаете, она ведь беременна, – рассказывала художница с верхнего этажа, – а он не хочет ребенка. Понимаете? Одному Богу известно, что будет дальше. Он говорит, что есть знакомый врач, который может решить проблему, однако она и слышать об этом не желает. А по ночам плачет – мне хорошо слышно. Я так переживаю, ведь бедняжка такая хрупкая, чувствительная…

Первого июля Шон Лэйси погиб в автомобильной катастрофе (какая-то неисправность в машине). Он был один и возвращался от больной матери, откуда-то с севера штата Нью-Йорк. С Антой случилась истерика, и пришлось отправить ее в клинику Бельвю.

– Мы просто ума не могли приложить, что с ней делать, – делилась впечатлениями все та же художница. – Целых восемь часов она непрерывно кричала и плакала, и в конце концов мы не выдержали и позвонили в Бельвю. Меня до сих пор мучают сомнения, правильно ли мы тогда поступили.

Записи в истории болезни в Бельвю свидетельствуют, что, едва Анту приняли в клинику, она резко успокоилась, прекратила кричать и с того момента фактически не издала ни звука. Более недели она вообще не двигалась, а потом взяла листок бумаги и написала: «Кортланд Мэйфейр. Адвокат. Новый Орлеан». На следующее утро, в половине одиннадцатого, в конторе Кортланда раздался телефонный звонок из клиники. Кортланд немедленно связался со своей женой Амандой Грейди Мэйфейр, с некоторых пор жившей отдельно от мужа в Нью-Йорке, и умолял ее поспешить в Бельвю и присмотреть за Антой до его приезда.