— Мы не думали, что ты дома, — сказал Куликов.
Скальберг не стал скандалить. Лишний шум им был ни к чему: соседи Эбермана менялись каждую неделю, и что они за люди, никто знать не мог. А у старика в камине, за покореженным от жара листом железа и куском асбеста, имелся потайной несгораемый шкаф, в котором дядя Леннарт хранил за мизерную плату чужие ценности.
— Ладно, если пришли, давайте делиться, — тихо сказал Скальберг.
Они вытащили мешок из тайника, аккуратно выложили содержимое на ковер и стали проверять по списку, который составили, оставляя сокровища на сохранение.
За несколько месяцев ничего не пропало. Принесенное Куликовым было завернуто в носовой платок, добыча Сеничева помещалась в табачном кисете. Лежали там и абсолютно бесполезные вещи — вроде костяного гребешка с инкрустацией из бисера или перламутровой табакерки с музыкой, имелись и действительно дорогие безделушки — вроде горсти крупного жемчуга, в том числе черного, или перстня с изумрудом. Но по сравнению с впихнутым в вещмешок Скальберга добром добыча Куликова и Сеничева казалась смешной.
Именно в этот момент Куликов и вспомнил:
— Ты же говорил, что если кому не хватит, то поделишься.
— Помню.
— Так делись.
Скальберг удивленно посмотрел на друзей:
— Куда вам столько, вы сначала это потратьте.
— Шурка, какая тебе разница? Давай разделим и разбежимся.
— Вы дураки, что ли? Сейчас этот лом понесете по домам? Вас на углу Лиговской разденут обоих.
— Не твое дело. Обещал делиться — так делись.
— Или что?
Бывшие друзья растерялись. Когда молчание затянулось, Скальберг сказал:
— Давайте расходиться. А то вы сердитесь, я сержусь, так недалеко поссориться. Потратите свое добро — приходите еще раз, отсыплю, сколько нужно. А жадничать не надо.
Как ни обидно было Сеничеву и Куликову, а скандалить они не решились. И Скальберг вместе с ними. Только ждать, пока друзья потратят свои доли, он не стал. На следующий день, который по декрету «О введении в Российской республике западноевропейского календаря» был уже не первым февраля, а четырнадцатым, Скальберг взял свою долю, сложил туда портфель с коллекцией Булатовича и отправился на Гороховую, 2 — сдавать находку. Он понимал, что Куликов с Сеничевым не оставят его в покое, пока все не разделят. Поэтому решил остаться вообще безо всего.
Конечно, бывшие друзья Скальбергу не поверили. Их не убедила даже бумага из ЧК, в которой чёрным по белому написано, что тов. Скальберг, будучи сознательным гражданином, сдал то-то и то-то. Куликов с Сеничевым считали, что их хитроумный друг специально пошел работать в ЧК, чтобы зажилить сокровища. Они ненавидели Скальберга, писали на него доносы, а Шурка просто терпел их и даже помог переправить происхождение в документах.
— Погоди… — остановил Эвальда Богдан. — А куда делся тритон?
— Я не знаю, меня и в стране-то тогда не было. Хотя не удивлюсь, если дядя Леннарт влез в портфель без ведома Шурки и присвоил.
— А где сейчас твой дядя?
— Да кто его знает. Он старьевщик, на месте не сидит никогда, особенно летом.
— Немедленно, вот прямо сейчас беги к нему, и если тритон у него — неси на Лассаля, требуй начальника угро и передавай ему, скажешь — от Перетрусова.
— А если нет никакого тритона?
— Значит, я тебя снова найду и буду пытать — куда ты девал талисман.
— Погоди, — остановил Эвальд собравшегося уходить Богдана. — А почему у тебя сейчас глаза одинаковые? У тебя же…
— Это? — Перетрусов вынул из кармана цепочку с петухом. — Нельзя этими штуками бесконечно пользоваться. Плохо бывает. Собирайся немедленно, я подожду снаружи. Ты увольняешься.
С Бенуа Ева прощалась душераздирающе.
— Как — увольняетесь? — расстроился Александр Николаевич. — У вас только-только начало получаться, я очень доволен вашими профессиональными качествами. Из вас может получиться замечательный искусствовед!
— Не могу я, Алексанниколаич! — всхлипывала Ева. — Не могу!
— Но почему?
Ева подняла на начальника полные слез глаза и прошептала:
— Я вас люблю…
— Что?!
— Не мучайте меня, Алексанниколаич! Вы женатый мужчина, детный, не могу я женатого любить. Потому и сошлась с этим иродом, — кивнула Ева на дверь, за которой ожидал ее туповатый пролетарий.
— Помилуйте, Ева Станиславовна, что вы такое говорите? — растерянно пролепетал Александр Николаевич. — Ну как же можно, вы, такая молодая…
— И что? — гневно сказала Ева. — Это значит любить не могу? Думаете, я вертихвостка какая-то?!
Ева вдруг порывисто подскочила к Александру Николаевичу и впилась в его губы таким страстным и долгим поцелуем, каких Бенуа не помнил и за четверть века с Акицей. Ева томно повисла на шее начальника, потерявшего всякую волю к сопротивлению, потом так же внезапно отцепилась и закрыла лицо руками. Чем-то поведение девушки напоминало плохой кинематограф, но Бенуа снисходительно подумал — ну где еще молодая девушка, живущая одна, может набраться науки любовных отношений?
— Ева Станиславовна… Ева… Вы погубите свою жизнь с этим мужланом! Вам нужно целиком отдаться искусству, оно излечит ваши душевные раны! Я готов обо всем забыть, лишь бы вы остались здесь…
— Нет, Алексанниколаич, не могу я так. Иссохлась я вся по вам, спать не могу. Как уж говорят — с глаз долой, из сердца вон. Не забуду вас, если не уйду сейчас же.
Заломив руки, поклонница кинематографа вышла прочь и захлопнула дверь. Бедный, брошенный любящей женщиной ради какого-то тупого пролетария Александр Николаевич не мог знать, что тупой пролетарий спас ему и репутацию, и душевное равновесие.
— Зачем мужику мозги запудрила? — сердился пролетарий, покидая с невестой Эрмитаж.
— Должна же у него в жизни быть хоть одна несчастная любовь. Художники любят страдать.
— Где ты этой гадости набрался?
— Сам ты гадость. Я всю жизнь артистом стать хотел, в театре играть или в кинематографе, а меня родители в юнкера упекли.
— И ты в мошенники решил пойти.
— Мошенники — тоже артисты. Если бы Станиславский видел, как мошенники и аферисты играют, он бы всех своих артистов разогнал.
— И кто тебе аплодировать должен? Те мужики, которых ты обнес?
— Между прочим, они сами виноваты.
— Да, конечно, знаю я эту песню.
— Что ты можешь знать, гнида красная?
«Уж побольше твоего», — думал Богдан.
1920 год. Июнь.
Когда на Лассаля объявили о трагической гибели Скальберга, Курбанхаджимамедов взбесился. Он только начал подбираться к агенту ближе, выяснил, где он живет и чем дышит, и вдруг единственного человека, который хоть что-то мог знать о тритоне, убивают.