– Кости, прах… лицо, которое я отлично помню: круглое, с высоким лбом, как у моей матери, не похожее на мое. Лицо моей матери. Мне нравится думать о ней. Нравится вспоминать, какой она была красивой…
– Даже когда ее волосы выпали и она плакала?
– Все равно она оставалась красивой. А ты был красив, когда умер?
– Нет.
Скрипка на ощупь оказалась шелковистой.
– Тысяча шестьсот девяностый год – вот когда ее сделали, – сказал он. – Задолго до моего рождения. Отец купил ее у какого-то человека в Москве, где я никогда не был, ни разу, и куда никогда не отправлюсь ни при каких обстоятельствах.
Я с любовью рассматривала скрипку. В ту минуту меня больше ничто не волновало, кроме этого чуда – призрачной, поддельной, ненастоящей скрипки.
– Она призрачная и настоящая, – поправил он. – У моего отца было двадцать инструментов, изготовленных Антонио Страдивари. Все они были прекрасны, но эта скрипка лучше всех.
– Двадцать? Я тебе не верю! – внезапно произнесла я, сама не зная почему. Наверное, от ярости.
– Ревность из-за того, что ты бесталанна, – сказал он.
Я внимательно всмотрелась в него. Он сам для себя четко не определил свое отношение ко мне. Он не знал, любит ли он меня или ненавидит, – знал лишь, что отчаянно нуждается во мне.
– Не в тебе, – возразил он, – просто в ком-то.
– В ком-то, кто любит эту скрипку? – спросила я. – Любит ее и знает, что она называется «Большой Страд» и что Страдивари сделал ее уже почти в самом конце жизни? – продолжала выспрашивать я. – Когда избавился от влияния Амати?
Его улыбка была мягкой и печальной, нет – больше чем печальной. И полной боли, а может быть, благодарности?
– Идеальные эфы, [19] – благоговейно произнесла я, проводя по ним пальцем. – Не трогай струны.
– Вот именно, не трогай, – сказал он. – Но ты можешь… Можешь еще раз потрогать скрипку.
– А теперь ты плачешь? Слезы настоящие?
Я хотела, чтобы слова прозвучали ехидно, но у меня ничего не получилось. Я продолжала смотреть на скрипку и думать, насколько она совершенна и непостижима. Все равно что пытаться рассказать кому-то, кто в жизни не слышал звучания скрипки, на что оно похоже, на что похож голос этого инструмента. Невольно напрашивается мысль: сколько же поколений сменило одно другое, так ни разу и не услышав ничего подобного.
Слезы шли его миндалевидным впалым глазам. Он не пытался побороть их. Насколько я знала, он сам создал их, как создал весь свой облик.
– Если бы это было так просто, – признался он.
– Темный лак, – сказала я, глядя на скрипку. – По нему можно определить дату. К тому же нижняя дека состоит из двух кусков – я видела шов. Итальянское дерево.
– Нет, – сказал он. – Хотя многие другие скрипки были сделаны из итальянской древесины. – Ему пришлось прочистить горло, чтобы смочь хоть как-то заговорить. – Это большая скрипка, да, ты права, она называется «stretto lungo». – Он говорил почти ласково. – Ты столько всего знаешь, столько подробностей о Бетховене и Моцарте, и ты плачешь, вцепившись в подушку, когда слушаешь их музыку…
– Я слушаю, слушаю, – заверила я. – Не забудь и про русского сумасшедшего, как ты столь нелюбезно его окрестил. Моего Чайковского. Ты играл его довольно неплохо.
– Да, но какую пользу тебе принесли все твои знания? Ты зачитала до дыр письма Бетховена и Моцарта, бесконечно вникаешь в постыдные подробности жизни Чайковского – но что это тебе дало? Что ты собой представляешь?
– Эти знания не дают мне скучать, – произнесла я медленно и спокойно, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе, – в той же мере, что и ты.
Я наклонилась над скрипкой совсем близко. Свет от люстры был скуден, но я смогла разглядеть сквозь эфу клеймо – круг, буквы AS и год, четко выведенный, как он и говорил: «1690».
Я не поцеловала скрипку, даже подумать об этом не могла, это выглядело бы вульгарно. Мне просто хотелось подержать ее в руках, прижать к ключице… По крайней мере, я знала, как это сделать: обхватить пальцами левой руки ее гриф.
– Не смей.
– Ладно, – со вздохом согласилась я.
– У Паганини было две скрипки Антонио Страдивари, когда я с ним познакомился, но ни одна из них не могла сравниться с этой…
– Так ты и его знал?
– О да, можно сказать, он, сам того не подозревая, сыграл роковую роль в моем падении. Он так и не узнал, что со мной стало. Но я за ним наблюдал сквозь темную завесу, наблюдал раз или два, больше не смог вынести, и время больше не имело естественных мерок. Но у него никогда не было такого прекрасного инструмента, как этот…
– Понятно… а у тебя их было двадцать.
– В отцовском доме, я же тебе говорил. Вспомни прочитанное. Ты ведь знаешь, какова была Вена в те дни. Ты знаешь о князьях, владевших личными оркестрами. Не будь такой тупой.
– И ты умер ради этой скрипки?
– Я бы умер ради любой из них, – ответил он, оглядывая инструмент. – Я почти что умер ради всех них. Я… Но эта скрипка была моей, по крайней мере так считалось, хотя, разумеется, я был единственным сыном, а скрипок было много и когда-то я играл на всех.
Рассказ, видимо, его забавлял.
– Ты в самом деле умер из-за этой скрипки?
– Да! И из-за страстного желания играть на ней. Родись я бесталанным идиотом вроде тебя, такой же заурядной личностью, я бы сошел с ума. Удивительно, что с тобой этого не случилось. – Видимо, он тут же пожалел о сказанном, потому что посмотрел на меня, словно извиняясь, и добавил: – Но не многие могут слушать как ты. Нужно отдать тебе должное.
– Благодарю, – сказала я.
– Не многие способны понять язык музыки так, как ты.
– Благодарю, – прошептала я.
– Не многие стремились… к таким широким горизонтам. – Он казался удивленным, когда смотрел почти беспомощно на скрипку. Я промолчала. Он расстроился и уставился на меня.
– А что смычок? – спросила я, внезапно испугавшись, что скрипач уйдет, снова уйдет, исчезнет из мести. – Великий Страдивари и смычок изготовил?