– Прекрати, ты же меня убьешь! – отчаянно вскрикнула Ольга и залилась слезами.
– Ага, получила свое? – удовлетворенно заметил он, останавливаясь и склоняясь над своей беззащитной жертвой. – А ну, блядина, снимай трусы и ложись на диван! Убери руки, – в этот момент она прикрывала лицо руками, – и делай, что я говорю!
– Сволочь, – простонала она и тут же съежилась, ожидая нового удара.
– Что ты там вякнула? – Пономарь насильно отвел ее руки, желая заглянуть ей в глаза.
И тут произошло неожиданное – увидев искаженное болью и унижением, залитое слезами и кровью, обильно сочившейся из разбитых губ и носа, лицо девушки, Герман Петрович вдруг почувствовал, что у него пропало всякое желание ее насиловать.
– Вот крыса паршивая! – выругался он, злясь не столько на себя, хотя было очевидно, что он явно переусердствовал со своими «воспитательными мерами», сколько на проклятое упрямство Ольги, не позволявшее ей проявить покорность даже в самой безнадежной ситуации. – Из-за тебя теперь все желание пропало… Ладно, черт с тобой, трахайся со всякими молокососами забесплатно, если не хочешь иметь настоящих крутых мужиков. Но запомни: вздумаешь жаловаться – и вам с сестрой не жить!
Широкими шагами он вышел в коридор, открыл замок и покинул квартиру, раздраженно хлопнув за собой дверью. Покинув парадное, Герман Петрович направился к своей машине, возле которой уже нетерпеливо переминался телохранитель. Страх за свою жизнь, поселившийся в его душе с момента получения отрезанного пальца, так и не нашел своего выхода – и все из-за упрямства какой-то глупой девчонки…
Санкт-Петербург, Комендантская дача, 1837 год
Лучи послеполуденного солнца с трудом пробивались сквозь тяжелые серые облака, неожиданно набежавшие с юга. Малую дорогу подле Комендантской дачи замело ночной вьюгой, но на снегу виднелись две глубокие колеи, оставленные недавно проехавшим экипажем. Карета, внутри которой сидел нанятый бароном врач, стояла возле самого крыльца. Пока пара гнедых рыла копытами снег, взволнованный Геккерен тревожно всматривался в даль. Промозглый ветер трепал полы его длинного мехового плаща, дул в лицо, то и дело норовя сорвать шляпу. Барон был переполнен мрачными предчувствиями, – он страдал, а когда человек страдает, предчувствия приобретают в его жизни особое значение: рисуя перед ним картину будущего, они обостряют отношение ко всему происходящему до предела. Неожиданно для себя барон представил Жоржа лежащим в гробу и увидел себя стоящим перед ним на коленях, с трясущимися от рыданий плечами. Но это видение улетучилось достаточно быстро, оставив после себя странное чувство успокоения. Именно успокоения, ведь при таком исходе дел Жорж больше не будет принадлежать никому, кроме барона, а это именно то, к чему он так долго и трепетно стремился.
Глубокое беспокойство отпустило чувства и душу барона, он больше не старался в своих мыслях избегать самого худшего, что могло произойти с его мальчиком; напротив, он, можно сказать, шел навстречу этому самому худшему. Во внутреннем кармане камзола барон постоянно носил при себе письмо от Жоржа, написанное им своему приемному отцу более двух лет назад. И вот теперь, после тяжких видений и не менее тяжких раздумий, Геккерен, словно шепча молитву, мысленно повторял это письмо наизусть: «Дорогой мой, вы большое дитя. К чему настаивать, чтобы я говорил вам «ты», точно это слово может придать большую ценность мысли и, когда я говорю «я вас люблю», я менее чистосердечен, чем если бы сказал «я тебя люблю». К тому же, видите ли, мне пришлось бы отвыкать от этого в свете, ведь там вы занимаете такое место, что молодому человеку вроде меня не подобает быть бесцеремонным. Правда, вы сами – совсем другое дело. Уже довольно давно я просил об этом, такое обращение от вас ко мне – прекрасно; впрочем, это не более чем мои обычные рассуждения; безусловно, не мне жеманиться перед вами, Господь мне свидетель…»
Барон потерялся во времени и не знал, который теперь был час. Солнце клонилось к закату, тучи разбежались по сторонам, и немного усилился ветер. Ему казалось, что прошли не час и не два, а целая вечность. Вдруг где-то там, в сосновой роще прогремел выстрел! Барон замер и оцепенел. Так он стоял неподвижен, пока не раздался второй выстрел, который привел его в чувство, отчего у голландского посланника затряслись колени и задергался глаз.
Наконец, на горизонте, будто сотворенный из теней от деревьев, появился поручик, увязавший в снегу почти по колено. Он явно торопился. Без головного убора, в наполовину расстегнутой шинели, весь в снегу, с красным и мокрым от пота лицом, как всегда закрытым шарфом до самых глаз, он целеустремленно пробирался к карете. Да и сам Геккерен, горя от нетерпения, сделал несколько шагов ему навстречу, после чего замер в самом тревожном ожидании.
– Господин барон, несмотря на то что мне удалось остаться незамеченным для участников дуэли, я видел и слышал все!
– Говорите скорее правду! – крикнул барон, содрогаясь от муки и ужаса.
– Пушкин серьезно ранен в живот, а у вашего сына пробита рука, и он контужен.
– Как – контужен? – переспросил барон и тут же поднес руку к губам, словно опасаясь сказать что-то лишнее.
– Не волнуйтесь, с ним все в порядке. – И здесь то ли барону показалось, то ли на самом деле поручик подмигнул ему. – Он может ходить.
– Но Жорж знает, что я с каретой жду его здесь?
– Да, господин барон. Я говорил ему об этом еще до полудня.
Геккерен задумался, а потом резко приказал:
– Скажите извозчику, чтобы дождался их появления, а мы с вами уедем на другом экипаже.
– Слушаюсь.
– Наймите любого другого извозчика, который бы отвез нас в посольство окольным путем.
– Будет исполнено, господин барон. Я обо всем позабочусь.
Пока поручик действовал, Геккерен поднял глаза к небу, перекрестился и прошептал:
– О Святая Мадонна, ты услышала мои молитвы!
Несколько часов спустя, уже будучи доставлен домой на набережную Мойки и положен на диван в своем кабинете, Пушкин почувствовал себя совсем плохо.
– Шольц и Арендт сказали, что рана опасна, и они не имеют никакой надежды на мое выздоровление. Что скажете вы? – слабым голосом поинтересовался он у семейного врача по фамилии Спасский.
– Я ваш домашний врач и не смею скрывать правды, – строгим голосом отвечал тот. – Они правы.
– Разве вы думаете, что я и часа не проживу? – забеспокоился поэт.
– Время у вас еще есть, но тянуть незачем. Я думаю, что самая пора послать за священником.
– Наверное, вы правы. Хочу сделать это, будучи в полном рассудке.
– За кем прикажете послать?
– Возьмите первого ближайшего священника. И пожалуйста, не давайте больших надежд жене, не скрывайте от нее, в чем дело. Она должна все знать. Впрочем, делайте, что вам угодно, я на все согласен и ко всему готов…