– Я нашла твои записи, – сообщила однажды Мона. – Они не были заперты и не показались мне сугубо личными.
Ответа не последовало.
Громадные ветки дуба едва шелохнулись. Листья банана затрепетали, касаясь кирпичной стены.
– Я сама стояла возле лечебницы Туро и часами расспрашивала людей, какой бы они хотели видеть идеальную больницу. Ты меня понимаешь?
Никакой реакции.
– Тетя Эвелин находится в Туро, – ровным тоном продолжала Мона. – Она перенесла удар. Вероятно, следует забрать ее домой, но я не уверена, что она осознает разницу.
Мона могла бы заплакать, рассказывая о Старухе Эвелин. Она могла бы заплакать, рассказывая о Юрии. Но она не плакала. И умолчала о том, что Юрий не писал и не звонил ей уже три недели. Она ни словом не упомянула об этом. Равно как и о том, что она, Мона, влюблена в обаятельного смуглого человека с манерами британца, загадочного мужчину, который более чем в два раза старше ее.
Впрочем, о том, что Юрий приезжал из Лондона помочь Эрону Лайтнеру, она говорила Роуан несколько дней назад. И тогда же сообщила ей, что Юрий – цыган и что взгляды их во многом совпадают. Она рассказала Роуан даже о встрече с Юрием в своей спальне накануне его отъезда и добавила, что никак не может избавиться от беспокойства за этого человека.
Однако Роуан никак не отреагировала и даже ни разу не взглянула на Мону.
Что еще Мона могла сказать сейчас? Разве только, что прошлой ночью видела страшный сон, но вспомнить его не могла и точно знала только одно: там было что-то ужасное о Юрии.
– Конечно, он взрослый человек. – Мона вздохнула. – Да, ему уже за тридцать, и он сам в состоянии позаботиться о себе. Но как подумаю, что кто-то в Таламаске угрожает ему…
Ох, ладно, хватит об этом!
Быть может, все было не так. Легко обвинять человека, который не имеет возможности или не хочет ответить.
Но Мона могла поклясться, что у Роуан возникло некоторое неопределенное представление, что она находится рядом. Хотя, быть может, такое впечатление создавалось лишь потому, что Роуан не выглядела обиженной или замкнутой.
Мона не ощущала неудовольствия.
Глаза ее скользили по лицу Роуан, выражение которого было на редкость серьезным. Разум ее не угас, нет, определенно не угас! Ведь она же выглядела в двадцать миллионов раз лучше, чем когда находилась в коме! Вот, пожалуйста, пеньюар застегнут на три пуговицы. А вчера была застегнута только одна. Причем Майкл уверял, что он не помогал жене в этом.
Но Мона знала, что отчаяние может полностью захватить разум и тогда любая попытка прочесть мысли почти наверняка обречена на провал – они словно скрыты плотной завесой тумана. Было ли то состояние, в котором находилась Роуан, отчаянием?
Мэри-Джейн Мэйфейр, эта сумасшедшая девчонка из Фонтевро, заходила в последний уик-энд. Странница, пират, провидица и гений – достаточно послушать ее рассказы. Но еще и леди, а также – несмотря на весьма почтенный возраст: девятнадцать с половиной лет – большая любительница развлечений. И главное – могущественная и грозная ведьма, как она сама себя называет.
– С ней все в порядке, – внимательно оглядев Роуан, объявила Мэри-Джейн и так резко сдвинула на затылок ковбойскую шляпу, что та соскользнула на спину. – Наберитесь терпения. Потребуется, конечно, некоторое время, но эта леди знает, что происходит.
– А это что еще за ненормальная? – резким тоном вопросила Мона.
Откровенно говоря, она испытывала симпатию и одновременно необычайное сочувствие к стоящему перед ней большому ребенку, хотя была моложе Мэри-Джейн на шесть лет. Несмотря на жесточайшую нищету, эта благородная дикарка, одетая в купленную в «Уол-Марте» [7] коротенькую хлопчатобумажную юбку и дешевую белую блузку, которая так туго обтягивала высокую грудь, что на самом видном месте даже отлетела пуговица, держалась великолепно.
Разумеется, Мона знала, кто такая Мэри-Джейн Мэйфейр, обитавшая на руинах плантации Фонтевро, в Байю – на легендарной земле браконьеров, охотившихся на великолепных белошеих цапель только ради их мяса и отстреливавших аллигаторов, которые угрожали жизни взрослых, ибо могли с легкостью перевернуть утлые лодчонки, и не упускали случая сожрать кого-нибудь из детей.
Мэри-Джейн принадлежала к числу тех сумасшедших Мэйфейров, которые не сочли нужным перебраться в Новый Орлеан и редко – а то и никогда – не поднимались по деревянным ступеням знаменитого новоорлеанского представительства Фонтевро, иначе известного как особняк на углу Сент-Чарльз-авеню и Амелия-стрит.
Если уж быть до конца честной, Моне до смерти хотелось увидеть Фонтевро и сохранившийся до сих пор дом с шестью колоннами наверху и шестью – внизу, пусть даже его первый этаж был на три фута залит водой. Следующим по значимости желанием было увидеть легендарную Мэри-Джейн – кузину, лишь недавно вернувшуюся «издалека», увидеть, как та привязывает свою пирогу к перилам лестницы или переправляется по стоялой воде через илистый затон, чтобы сесть за руль грузового пикапа и съездить в город за провизией.
Все только и говорили о Мэри-Джейн Мэйфейр. А все потому, что Моне было уже тринадцать и теперь она стала единственной наследницей, имевшей право на распоряжение легатом, а следовательно, могла по своему желанию выбирать, с кем и как строить отношения. Исходя из этих обстоятельств, родственники считали, что Моне должно быть особенно интересно и полезно поговорить с деревенской кузиной, которую называли «блестяще одаренной», «обладающей выдающимися экстрасенсорными способностями» и которая пыталась постичь те же тайны, что и Мона, но делала это по-своему.
Девятнадцать с половиной… Пока Мона лично не встретилась с этим удивительным созданием, она считала, что в таком возрасте уже невозможно сохранить истинно юную душу.
Мэри-Джейн, похоже, стала наиболее интересным открытием, сделанным с тех пор, как они занялись поисками в стремлении собрать вместе всех Мэйфейров. Пожалуй, такое открытие можно назвать предопределенным: они неизбежно должны были наткнуться на подобный атавизм и обнаружили его в лице Мэри-Джейн. «Интересно, – думала Мона, – что еще выползет из этого болотца?»
При мысли о полузатопленном доме на плантации – великолепном и величественном памятнике греческого Ренессанса, постепенно погружающемся в тину, Моне становилось не по себе. Как это ужасно: обломки известки и глины, с шумом падающие в мрачные воды, рыбы, проплывающие мимо балясин лестничной балюстрады…