Я уснул, и глубоко, да, так оно и было, но не допоздна. Случилось так, что я оказался в смутной, удивительной стране чудес волшебных покровителей. Меня нес по монастырю Сан-Марко дюжий монах со своими помощниками.
Лучшего места для меня не нашлось бы во всей Флоренции, разве что за исключением собственного дома Козимо, – ведь это был доминиканский монастырь Сан-Марко.
Сейчас мне известно множество исключительных по красоте зданий по всей Флоренции, и притом гораздо более великолепных, но тогда, мальчиком, я не смог бы даже перечислить в уме все богатства, открывшиеся моему взору.
Но, думается, нигде не существует более сурового заточения, чем в монастыре Сан-Марко, лишь недавно обновленном скромнейшим и достойнейшим Микелоццо по повелению Козимо Старшего. Монастырь, известный своей древней и достойной почитания историей во Флоренции, лишь совсем недавно был передан доминиканцам и наделен в некотором смысле высокими полномочиями, которых не имел ни один другой монастырь.
Как было известно всей Флоренции, Козимо потратил на Сан-Марко целое состояние, возможно, для того, чтобы примирить город со своим ростовщичеством, ибо как банкир он в первую очередь оберегал собственный интерес и в первую очередь был ростовщиком, но таковыми были и мы сами, вкладывавшие свои деньги в его банк.
Как бы то ни было, Козимо, главарь нашей «шайки», наш подлинный вождь, любил эту площадь и одарил ее множеством сокровищ, но, полагаю, всему прочему предпочитал ее удивительно соразмерные новые здания.
Его хулители, его противники, те, которые не совершили ничего великого, и подозревали в неблагонадежности все то, что не пребывало в состоянии непрерывного разрушения, – так вот они говорили о нем: «Он украсил своим гербом даже уборные этих монахов».
Между прочим, его герб – щит с пятью выпуклыми ядрами, значения которых получили самые различные толкования, – но то, что враги говорили о нем, заключалось в следующем: Козимо развесил свои яйца над отхожими местами монахов.
Насколько разумнее было бы со стороны этих ненавистников указать на то, что Козимо сам часто проводил целые дни в монастыре в размышлениях и молитве и что бывший настоятель этого монастыря, большой друг и советчик Козимо Фра Антонио, стал теперь архиепископом Флоренции.
Ах, полно рассуждать о невеждах, которые и теперь, спустя пять сотен лет, все еще продолжают клеветать на Козимо.
Проходя через дверь, я думал, что же, во имя Господа, должен я сказать этим людям в Божьем доме?
Как только эта мысль внезапно всплыла в моей сонной голове и, опасаюсь, сорвалась с моего языка, я услышал смех Рамиэля, раздавшийся у меня в ушах.
Я попытался выяснить, находится ли он рядом. Но уже снова ощутил подступающие слезы, слабость и головокружение и смог выяснить лишь то, что мы оказались в умиротворяющей и приятной атмосфере монастырской обители.
Солнце настолько сильно слепило в глаза, что я не смог возблагодарить Господа не только за красоту ухоженного зеленого сада в центре монастыря, но и за то, что с огромным удовольствием и радостью разглядывал прекрасные плавные линии аркады – творение Микелоццо – создавшие строгие, но умиротворяющие светлые своды прямо над моей головой.
Умиротворенность излучали и классические колонны с округленными скромными ионическими капителями, вся эта архитектура внушала мне уверенность в безопасности и покое. Соразмерность всегда была несомненным даром Микелоццо. Он открывал достоинства пропорций в процессе создания. А широкие просторные лоджии стали его отличительной особенностью.
Ничто не смогло стереть из моей памяти парение в воздухе остроконечных, похожих на тончайшие кинжальные лезвия готических арок французского замка там, на севере, филигранных каменных шпилей, возвышавшихся всюду, словно символы враждебности к Всемогущему. И, хотя я сознавал ошибочность своего представления о такой архитектуре и ее предназначении, – ибо, разумеется, до того, как Флориан и его Двор Рубинового Грааля овладели моим воображением, все французское и немецкое порождало глубокую привязанность, – я все еще не мог избавиться от ненавистного видения, выбросить из головы жуткое впечатление от того дворца.
Безнадежно стараясь не возбуждать снова в кишках изнуряющих рвотных спазмов, я все же ощутил, как мои конечности расслабляются при виде великолепия этой флорентийской сокровищницы.
Вокруг монастыря, мимо раскаленного от жары сада дюжий монах – медведь, а не человек, – осеняя с высоты своего роста буквально все своей привычной, неистребимой добротой, нес меня на могучих руках, и к нам подходили другие, в развевающихся черных и белых одеждах, с сияющими лицами, – казалось, они постоянно сопровождали нас даже во время этого быстрого продвижения. Я нигде не увидел своих ангелов.
Но эти люди были ближайшим подобием ангелов, какое только можно встретить на этой земле.
Вскоре я осознал – благодаря моим прежним посещениям этой великой обители, – что оказался вовсе не в приюте, где во Флоренции раздают лекарства больным, и не в пристанище для странников, куда те приходят за помощью и молитвами, а на одном из верхних этажей, в большом помещении, где располагаются монашеские кельи.
Скрывая слабость, из-за которой при виде красоты в горле у меня вставал ком, я заметил на верхней площадке лестницы, на стене, фреску Фра Джованни «Благовещение».
Моя любимая тема, «Благовещение»! Мною избранное из всех, самое почитаемое изображение, которое для меня значило больше, чем любая другая религиозная тема.
И все же… нет, в нем я не увидел проявления гения моего буйного Филиппо Липпи, нет, но все равно это было мое любимое полотно, и, несомненно, следовало считать его предзнаменованием и верить, что никакой демон не сможет погубить душу, заставив человека насильно испить отравленной крови.
Была ли в тебя влита и кровь Урсулы? Ужасающая мысль. Попытайся не вспоминать ее нежные пальцы, оторвавшиеся от тебя, ты, глупец, ты, пьяный слабоумный, попытайся не вспоминать о ее губах и о густом потоке крови, вливавшемся в твой раскрытый рот.
– Взгляните на нее! – завопил я, неловко протягивая руку в сторону полотна.
– Да, да, у нас здесь уйма таких же, – сказал большой, улыбающийся, похожий на доброго медведя монах.