Майка присохла к бинту, а тот – к коже. Бурая корка, которая держится лишь чудом. Рана почернела, словно ее прижгли.
– А ночью проснулся. Бывает ведь, когда просыпаешься просто так. И понимаешь, что надо бежать. Инстинкт самосохранения. Прямой контакт.
Саломея кивнула, хотя Далматов и не мог ее видеть.
– У тебя руки совсем холодные, – сказал он. – Перемерзла?
– Наверное.
– Отогреем. Я оделся. Вышел из комнаты. Таська сидела на ступеньках. И Юрась с нею. Обнимаются, прижимаются друг к другу. Но мертвые. Я пытался нащупать пульс. Пусто. Викуша в гостиной была. И Егор тоже. Раздельно, но вместе. Ее в кресло за стол усадили, над книгой. А он лежал на кушетке.
– Тоже мертвые?
Илья подал банку с мазью и бинт. Попросил:
– Перехвати покрепче. И да, мертвые. Пульса, во всяком случае, не было. Их накачали. Чем – не знаю. Возможно, чем-то из моего…
– И ты сбежал?
Мазь застывает быстро, как цемент. И бинт прилипает. Но Саломея все равно приклеивает его широкими полосками медицинского пластыря.
– Думаешь, следовало остаться?
– Нет.
Его бы тогда убили. Это плохо. Или хорошо? Саломея осталась бы дома. Зимняя спячка, редкие походы в магазин и ожидание весны, когда солнце растревожит веснушки. И даже потом, весной, она вряд ли узнала бы, что Далматов умер.
Странно это.
Вот он, морщась, натягивает свитер, трет шею и плечо, как будто желает успокоить боль. И снимает закипевший чайник, разливает по мутным стаканам воду.
Роется в сундуке, выбирая нужные склянки. Вода окрашивается в бурый колер…
Здесь и сейчас – реальность. А то, что могло бы быть… не случилось оно.
– А кто убрал тела? – Саломея подает подстаканники, латунные, с профилем Ленина. Далматов кивает, не то благодарность, не то просто знак, что все правильно.
– Родион и убрал.
Родион? Он отправился за Далматовым если не на край света, то почти. И заставил вернуться на остров. Он рассказывал про жену, которую любил, совершенно искренне. И горевал о ней.
Он бросил Саломею, пристегнутую к столбу, замерзать.
– Я думаю, что он вернулся, как и планировал. Или вообще не уезжал. Он дождался, когда в доме никого не останется… мы же уходили искать клад. Ты пей давай. Не бойся, не отрава. Чтобы согреться. И от простуды тоже.
Жидкость в стакане не была чаем, вкус имела горьковато-кислый и по-винному терпкий. И Саломея никак не могла понять, чем же она пахнет: ромашка… или чабрец… или что-то цветочное, легкое. Эта легкость распространялась по крови, вытесняя холод. И боль в ногах утихла, а ладони и пальцы порозовели.
– Так что технически все просто. Зайти в дом. Открыть кастрюлю. Сыпануть отравы. Готовили-то с утра, чтобы потом по-быстрому разогреть, и все. Идеальный вариант…
– Но ты проснулся?
Прозвучало как обвинение, но Саломея никого не обвиняет. Ей просто надо понять, что случилось.
– Мне и в норме доза нужна побольше, чем другим. А еще я почти не ел.
– Отчего же?
Уже не обвинение – допрос. И странно, что Далматов терпит.
– Аппетит пропал. Таська… она неверно оценила мое к ней отношение. В результате – инцидент. Неприятный для нее. И скандал. Неприятный для меня. Еще один повод убраться. Жаль, не успел вовремя.
Недоговаривает он чего-то. Саломея не торопит. У нее есть время. У них обоих чертова уйма времени. Зимняя романтика необитаемого острова.
– Ну ладно, – Илья сдается. – Я ее ударил. Накатило. Попросил убраться. Она разозлилась. Начала орать, что я ее использую… Сорвало, короче.
Он дергает шеей и поджимает подбородок ладонью, оставляя на щеке красные отпечатки пальцев.
– Нос в кровь. Губы разбил. Викуша в крик. Таська – в слезы. Какой, на фиг, ужин? Повезло. Странное у меня везение, однако.
– Не только у тебя.
Ночевать решили в старой комнате Далматова. Там все осталось по-прежнему. Четыре стены с истлевшими обоями. Печная труба, выступающая из угла. Кровать с продавленной решеткой. Старый матрац, отсыревший за годы. Аккуратный сверток спальника. Шкаф. Сумка. Вещи, разложенные по полкам. И ящик со стеклом.
Кто-то вылил все настойки, вымыл склянки и расставил их в прежнем порядке. Следовало бы поблагодарить за такую заботу, но Далматов лишь выругался.
Очередное невезучее везение.
– А ты уверен, что это Родион? – Саломея проверила окно, с виду надежно запертое. Она ощупала запоры, но потом все равно задвинула внутренние ставни и сунула между бронзовыми ручками старый лом. – Зачем ему? Он жену любил.
– Он – да.
– А она – нет?
Засов на двери слабый, с полпинка откроется. Надо придвинуть что-нибудь тяжелое. Шкаф? Не выйдет. Массивную тумбу на съеденных плесенью ножках? Или выбрать вариант попроще, вроде швабры, забитой между ручкой и косяком.
– Викуша его использовала. Любила ли при этом? Не знаю. Я не слишком понимаю в любви.
– Странно, с чего бы…
– Все слишком нарочито. Поцелуи при всех. Объятия. Признания горячие.
– Далматов, – Саломея раскатала спальник и, сев, принялась стягивать ботинки, – некоторые люди способны проявлять эмоции. Понимаешь?
Он понимал и не знал, как объяснить то ощущение фальши, которое возникало при этих сценах. Нет, Вика не переигрывала, но… врала. Определенно врала. Вопрос, кому: Родиону, себе или всем остальным?
– И остальные вполне могли быть живы. – Саломея отодвинула ботинки к печи, которая еще сохраняла тепло. – Или кто-то один, тот, кто устроил для тебя представление.
Кто?
Вспоминай, Далматов.
Таська с разбитым лицом. Илья не хотел, чтобы так получилось. Он просил ее уйти, чувствуя, как накатывает знакомая удушающая ярость. А она не слушала, все говорила и говорила, спрашивала о чем-то. Расплакалась. Кричать стала.
Он ей что-то обещал.
Что именно? Явно не любовь до гроба. Далматов не дает невыполнимых обещаний.
Крови было прилично. Из носа и губ, но больше из носа. Свитер залила. Викуша визжала, выставив скрюченные пальцы с длинными алыми коготками. А Юрась удерживал ее за локоть. Не удерживал – придерживал, лишь обозначая касание пальцами.
Егор бубнил, стоя в углу, что все устали и нервничают. Таська плакала навзрыд…
– Чтобы завтра тебя… чтобы тебя завтра здесь не было! – взвизгнула Викуша, стряхивая Юраськину руку. – Слышал, урод?
Илья еще подумал, что вариант не из худших.