Справедливо?
Смерть забрала мать, отца и сестер. Сиркко-ведьму. Тура, который был огромен, как гора. Свекровь… Смерть дохнула на Юкко, и Юкко лишился ног. Смерть придет за всеми. Но не может ли получиться так, что Тойе позовет ее?
Как?
Так, как на поле. Пожелает. Сильно-сильно. От всей души.
Жаль, нет слов, которые наверняка знала ведьма. Тогда бы смерть точно пришла. Зато есть серп. Туве не принес его. Выбросил? Не заметил? Надо будет сходить на поле. Подобрать.
Серп красивый.
Заворочался во сне Юкко. Его жаль. Мучается. Живет и мучается. Не справедливо ли будет подарить ему свободу? Пусть бы ушел в мир иной, про который говорят, будто там все как здесь, только лучше. Там у Юкко будут ноги. Он возьмет лук, стрелы и копье, отправится в лес и встретит тура, того самого, которого убил Туве. Юкко снова убьет зверя, но иначе, по-честному, и…
Тойе запретила себе думать о том, что случится дальше. Главное, она знала, как приблизить этот миг. Надо только сходить за серпом.
К счастью, он отыскался там, где Тойе его бросила, – на поле. Лежал, опутанный иссохшими стеблями травы, словно бы сама земля желала пленить эту странную вещь. Но Тойе спасла ее от плена. Взяв в руки, она вновь поразилась легкости и красоте серпа.
Домой несла, спрятав под юбки, опасаясь, что остановят, спросят, отберут. Кто? Она не знала. Люди. Правда, соседи сторонились Тойе, не то чувствуя то, как она переменилась, не то опасаясь норова Медвежонка.
А он стоял во дворе. Глаза хмельные. Ноздри раздуваются. А на виске жилка дергается.
– Где была? – спросил и, не дожидаясь ответа, шагнул навстречу, ударил по губам. Пока легонько, обозначая силу.
– На луг ходила, – покорно ответила Тойе.
– Зачем?
Она вытащила серп, повернула одной стороной, потом другой и спросила:
– Признаешь?
Туве побледнел, отшатнулся.
– Признаешь… Ты ее убил, правда? Сиркко-ведьму. Она меня предупреждала. Говорила, что не надо за тебя замуж идти. А я не послушала.
Он занес руку, и Тойе отмахнулась. Серп распорол кожу, жилы, выпуская кровь. Взвизгнул Медвежонок. Попятился. А Тойе, перекинув серп в другую руку, произнесла:
– А еще сказала, что мне меня надо бояться. Наверное, и вправду ведьмой была.
Она ударила по горлу и удивилась, попав. Крови хлынуло много, а Туве упал. Переступив через тело, Ласточка направилась к дому.
Уже не сама шла – серп вел. Он и резал. Он и бил. Мир стал красным, нарядным. И Тойе очнулась, поняв, что слишком много этой красноты. Белого бы. Зимнего, ледяного. Того, что в крови живет.
Она вышла к людям, неся ребенка, молчаливого, будто мертвого, но, когда соседка кинулась было отобрать тельце, ребенок заплакал тоненьким голоском. И соседка отпрянула.
– Зима скоро, – сказала Тойе людям, и мужики, прибежавшие к дому Туве с кольями да копьями, попятились. – Холодно будет. Бело. Славно.
Тойе провела пальцами по лбу, прочертив алую полосу, которая издали гляделась лентой нарядной.
Вовсю палило солнце. Звенел воздух вечерней мошкарой, но по ногам людей пополз змеей холодок. И все вдруг поняли: вправду скоро зима. Долгая. Холодная. Многие жизни заберет.
Не было больше Тойе-Ласточки, но сама Калма-смерть стояла во дворе.
– Пощади, матушка! – взмолилась баба, падая ниц. – Пощади!
И вопль ее словно пробудил толпу. Люди нерешительно, сонно опускались на колени, бормоча:
– Пощади…
Тойе улыбалась. Теперь все было правильно. И дочка не плакала. Хорошо, когда дети не плачут.
Собирали ее всей деревней. Из каждого дома несли самое лучшее: посуду глиняную, тонкую, расписанную дивными узорами, ткани легкие, бусы нарядные, запястья, серьги, резные ложки да шкурки драгоценные. Тойе, сидя в лодочке, глядела на подношения слепыми глазами. Улыбалась. Изредка протягивала руку, касаясь чернобурых лис или серебряного венца, положенного на колени.
– Хорошо, – повторяла.
Люди кланялись. Старики поговаривали о том, что надо бы и коровенку зарезать, а то и двух. Лучше бы человека какого, но после подумали, что та, кем стала Тойе-Ласточка, уже взяла несколько жизней. Может, и того довольно будет?
Лодку спихивали в воду, боясь, что течение подхватит, вернет к берегу. Но водяной решил по-своему. Волны коснулись бортов, качнули, словно пробуя суденышко на прочность, а потом поволокли к середине озера, да так споро, будто это не лодка была – сани, с водяными конями в упряжи.
И лишь когда темное пятнышко исчезло за горизонтом, на берегу раздался плач. Люди повторяли одно имя:
– Калма!
Но повторяли шепотком, боясь, что даже там, на середине озера, куда людям ходу совсем нет, а нелюдям – самое место, будут услышаны.
Впервые Калма увидела серп в старухином сарае. Серп висел на стене. Гладкая рукоять, отполированная до блеска, ременная петля, что захлестывала старый ржавый гвоздь, и полудужье клинка. Режущая кромка его была столь остра, что рассекала проникавший сквозь щелястые доски свет. И белые лужицы солнца растекались по полу. Калме, еще маленькой, хотелось прикоснуться к лезвию, к острой его вершине, к широкому, в черных травяных пятнах, обуху.
Иногда старуха брала серп в руки. Она садилась на низенькую скамеечку, расстилала на коленях фартук из брезента и прижимала серп к пухлому колену.
– Жать пойдем, – приговаривала она, оглаживая лезвие точильным камнем. – Пойдем…
Вжик-вжик. Рыжие искорки. Пальцы пробуют остроту. И задубелая смуглая кожа оказывается крепче солнечного света. На ней остаются царапины, но крови нет.
Вжик-вжик…
На лугу звук другой. Старуха наклоняется, оттопыривает зад, хватает травяную прядь и, оттянув, бьет серпом. Лопаются струны стеблей. Брызжет зеленый сок. А трава летит на фартук, расстеленный тут же. Старуха же тянется за новой прядью.
– От так-то, – говорит она. – Это тебе не на диванах леживать.
На лугу разрастается проплешина. Стремительно вянет трава, источая особый запах, от которого голова кругом…
Однажды серп налетел на камень и, соскочив, впился в ногу. Кровило сильно. И запах, вид крови, а также лезвия, медленно покидающего тело, был странно приятен Калме. Старуха вытащила серп, а после, уже дома, ковыряла рану раскаленной иглой и морщилась, нашептывая молитву.