– Привет. Кто такой Кроатон? – спросила Саломея Кейн, откладывая вязание.
– Никто.
– Врешь. Ты его звал.
– Бредил.
Она кивнула и задумчиво произнесла:
– Знаешь, если бы ты умер, был бы сам виноват.
Далматов осторожно, придерживая голову здоровой рукой, кивнул.
– Мне даже хочется тебя прибить, – так же спокойно продолжила она. – Ты о чем думал?
– Не помню. Водички дай.
Дала. Помогла напиться. С водой вернулась память, во всяком случае частично, потому что некоторые участки дороги Далматов не помнил. Как добрался до стоянки. Как сел в машину, вывел на трассу – помнил. Как останавливался в каком-то городишке, дозаправляясь – тоже помнил. И как здесь оказался. Стоял, давил на звонок, надеясь, что откроют.
А вот как ехал – нет.
– Тебе надо к врачу. – Саломея положила горячую ладонь на лоб. – У тебя может быть заражение. Или воспаление. Или не знаю, что… ты вообще кровью истечь мог! Насмерть! Что мне тогда делать?
– Тело лучше разделывать в ванной и выносить частями.
– Спасибо, учту.
Боль отступала, концентрируясь в плече. Неприятно, но не смертельно. День-два, и дыра затянется, на нем все быстро зарастает. Правда, пока малейшая попытка пошевелить рукой вызывала вспышку острой парализующей боли.
Пройдет. Все проходит и нежданное перемирие тоже.
– Ты лицо обморозил. И руки.
А в легких знакомо хлюпало. Вот только пневмонии для полного счастья Далматову не хватало.
– Спрашивать, куда ты влез, бесполезно?
– А тебе интересно?
– Нет.
Не лжет. Она не такая, как осенью. Бледнее. Слабее. Сонная, как цветы зимой. Волосы и те потускнели, а веснушки пропали. Без них кожа приобрела неприятный желтоватый оттенок.
Саломее плохо.
Она возвращается к вязанию, перебирает клубки, точно впервые их видит. Роняет несколько, но не наклоняется, чтобы поднять. Спицы в ее руках мелькают, тянут красную нить, но, вплетаясь в узор шарфа, та становится серой.
Надо уходить. Далматову сейчас не до чужих проблем.
– Ты не поможешь? Как-то неудобно одной рукой…
Рана ноет. То затихает, то вспыхивает, отдаваясь судорогой в пальцах, заставляя материться и проклинать тот день, когда Далматов сунулся на Калмин камень.
Саломея больше ни о чем не спрашивает. Помогает одеться – свитер и рубашка чужие, явно новые, но вряд ли куплены сейчас. Вещи источают слабый аромат плесени. Лежали долго. Отсырели. Но для кого они приобретались?
И что случилось с ним?
– Спасибо.
Молчаливый кивок. Ключи проворачиваются в двери со скрипом.
– Подвезешь? – Илья спрашивает, чтобы выдернуть ее из сомнамбулического состояния. – Или такси вызови.
Саломея думает, минуту или больше, стоя на пороге, разглядывая клетчатый узор плитки. И решается:
– Подвезу. Я… давно не выходила из дому.
Илья не уточняет, как давно.
Его машина стоит во дворе, занесенная снегом. Белый горб среди других горбов. Заводится сразу. В салоне грязь. Пакеты какие-то, пустые бутылки. Разодранная рубашка в бурых пятнах. И отсыревшие, начавшие вонять перчатки.
– Ты живешь там же? – Саломея стряхивает с сиденья крошки. Щурится от солнца и просыпается.
– Ты же знаешь. Приезжала.
– Ну да… Хотела сказать, что ты – сволочь.
А он убрался из города. Неделя отдыха и новое дело. А потом еще одно. Калмин камень, снежный демон, пуля и очередная зарубка на теле.
Тело устало получать зарубки. И Далматов пообещал себе, что эта – последняя.
Машина трогается с места мягко. А дорогу он все-таки помнит. Эпизодами. Остановку в лесу. Бинт из аптечки, который приходилось разрывать зубами. Комки запихивал под свитер, затыкая рану. Уже знал, что ничего серьезного, но болело и кровило. И становилось жутковато. Не потому, что Далматов боялся умереть, скорее, неприятно было бы умирать именно так – посреди леса.
Волчий корм. Лисья радость. И полное воссоединение с природой до тех пор, пока кто-то любопытный не обнаружит останки.
– Я прочла про Кроатона. И Роанок. Колонисты Рейли. Сто пятнадцать человек, пропавших без вести. И единственное слово, вырезанное на стропилах дома.
Смотрела Саломея исключительно на дорогу, отросшие волосы падали на лоб, закрывали глаза. И Саломее приходилось то и дело убирать непослушные пряди. А они возвращались, заслоняя яркое зимнее солнце.
– Не лезь в это дело, – попросил Далматов.
– Остров Роанок находится у побережья Вирджинии. Но сомневаюсь, чтобы ты Атлантику преодолел.
– Не лезь!
Слишком опасно.
Белый снег. Белый дом, окруженный елями. Лапы прогибаются под тяжестью сугробов. И деревья клонятся к дому, будто желают заглянуть в окна.
Следы.
Волчий вой, не ночью – на рассвете. Он предупреждает: стая близко. Демон рядом. Идет за вами, жнец душ, и серп его остер.
– Ты вернешься, – Саломея заговорила вновь, лишь добравшись до поместья. – Ты отлежишься, а потом полезешь ловить своего демона. Но, Илья, больше не приходи ко мне, хорошо? Я не врач. И не друг. И меньше всего хочу прикрывать твою задницу.
Она остановилась у центральной лестницы, выходить не стала и от предложения заглянуть в гости, не слишком-то искреннего, поскольку Далматов меньше всего был расположен к гостям, отказалась. Попросила только:
– Такси вызови.
– К вязанию спешишь?
Хотелось ее уколоть, чтобы очнулась, ожила, наорала или пощечину отвесила, сделала хоть что-нибудь, чтобы выбраться из полусонного своего состояния. Но Саломея лишь пожала плечами и, сгорбившись, побрела по аллее.
Старые каштаны указывали путь к воротам.
– Эй! Замерзнешь.
Не оглянулась, не ускорила шаг.
Потом. Далматов потом с ней разберется.
И со всем остальным тоже.
Весну на остров приносили чайки. Они появлялись стаями, облепляя прибрежные камни так, что издали казалось, будто берег укрыли живым белоснежным покрывалом. Чайки кричали, ловили рыбу и гоняли хитрых ворон.
Потом появлялись птенцы, и гомону становилось больше, равно как и серого грязного пуха, который сдувало на воду. Рыба уходила. Зато приходили лисы. Они крались меж камней, прячась от зорких чаячьих глаз и крепких клювов, выискивая добычу… у лис тоже имелись детеныши.
Зимой чайки уходили, лисы прятались и наступало волчье время.