Далматов должен был узнать.
– Их было одиннадцать человек. Небольшая экспедиция. Ленинградский государственный университет. Исторический факультет, который изо всех сил старается выжить. Чистка за чисткой… «Скрытые зиновьевцы». «Тайные троцкисты». Сочувствующие. И просто случайно имевшие контакты. Пять деканов поочередно арестованы. И шестой, по слухам, готов был разделить их судьбу. Он пытался спасти людей и отправил их из города. Руководит экспедицией племянник Фраймана. Уже репрессированного, приговоренного Фраймана. Племянник отрекся от дяди, но сомневаюсь, что это его бы спасло. Он успел записаться добровольцем. И получил свою пулю уже там. Как и двое других. Еще один, к слову, Григорий, попал в плен. Дальнейшая судьба не известна.
– Семь осталось.
Жуткий счет.
– Ты знала, что мой дед был в расстрельной команде? И прадед в системе отметился. – Далматов закрыл часы. – ОГПУ. НКВД. Элита. Он этим гордился. И отец тоже, хотя ему не досталось места. Долг Родине и все такое… На самом деле система позволяла реализовать скрытый садизм. Из оставшихся мужчин двоих расстреляли. Неблагонадежны. С мужчинами все. Женщины… пятеро. Две санитарки. Погибли на поле боя. Награждены. Третья погибла при бомбежке. Еще одна – от голода, во время блокады.
– Остается?
– Зельцева Мария Никифоровна. Двадцать первого года рождения. Рабоче-крестьянского происхождения. И сама династию продолжает. Числилась кухаркой. Судьба не известна. Предположительно ее эвакуировали…
– Предположительно?
– Я проверял их биографии. Викуши. И Таськи. Сестрички-лисички, хотя и не родные.
– Что?
– Не родные, говорю. Двоюродные. Но какая разница?
Вероятно, никакой. Вот только почему этот факт, что заноза? Родион не сказал? Он говорил – «сестра», и Саломея сама решила, что если сестра, то обязательно родная.
– А если она здесь скрывалась? Сначала во время войны. И потом… из-за чего?
– Из-за кого?
Старуха похоронила его на маяке. Наверное, в этом имелся какой-то смысл, но старуха не говорила, какой именно. Поначалу она вовсе ничего не говорила, но лишь каждый год таскалась к маяку и Калму заставляла идти.
Собиралась с вечера. Выволакивала в кухню оцинкованную ванночку, в которых купают детей. Грела воду в печи и мешала жир с золой. После долго терла себя жесткими щетками хвоща, а Калме полагалось лить на старушачьи плечи воду.
Ковшик был тяжелым. А вода – быстро остывала.
Но старуха все сидела, терла… после – чесала сыроватые обесцвеченные волосы, напевая песенку про белой акации гроздья душистые.
Утром старуха надевала чистое платье и туфли на плоской подошве и становилась какой-то иной, не похожей на себя прежнюю.
– Ну, идем, что ли, к дедушке? – говорила она, беззубо улыбаясь. – Занесем ему… им…
В корзинке лежали вареные яйца и сыроватый самодельный хлеб. На опушке леса останавливались. Рвали цветы. Вернее, рвала Калма, а старуха стояла, глядела на солнце, щурилась и будто бы плакала.
Еще повторяла постоянно:
– Грехи мои тяжкие…
Набрав букет из ромашек, васильков и длинной травы, названия которой Калма не знала, шли дальше. У маяка старуха кланялась, крестилась и бормотала:
– Прости меня, Господи… прости…
Дальше было совсем скучно.
Старуха прибиралась на маяке, выметая мелкий мусор, раскладывала цветы, чистила яйца и крошила хлеб. Во всем этом было смысла не больше, чем в ее пересказах. Кто станет говорить с пустым местом?
– От тут я его и схоронила. Молодой был… сорок пять годков всего. Сердце прихватило. – Она решилась рассказать сама, и Калме осталось слушать. – В городе б его выходили. Там врачи. А разве ж можно было ему в город? Или мне? Вдруг бы кто узнал?
Калма помнила город, но очень смутно.
– Война, все война виновата. – Старуха постучала яйцом о камень и принялась обдирать темную скорлупу. – Ты-то про войну ничегошеньки не знаешь. А я от… и он… в плен попал. Ведь не по своей же воле. Но кто разбираться станет? Он домой шел. К ней… пришел. Сюда. Я его спрятала. Кто будет искать? Никто. Так и жили вдвоем. Нормально жили… боялся только сильно, что найдут. И расстреляют. Или в лагерь сошлют. В лагерях-то страшно. Вот сердечко и поизносилось.
Она протянула яйцо и соль в полотняном мешочке.
– Я-то ушла. Что мне тут без него? И дети малые… а вот оно как на старости повернулось. Нету для нас там места. Зато тут – завсегда. И он рядом. Они. Вместе, чтобы по справедливости.
Тогда Калма подумала, что было бы замечательно уехать с острова. Она не знала, что скоро желанию будет суждено исполниться. И что радости оно не принесет, зато принесет ожидание. Калма вернется на остров после свадьбы.
Странное дело, до этого мгновения она вообще не помнила об острове. Старуха. Дом. Серп. Ворох незначительных мелочей, которые не складывались в общую картину.
А после свадьбы взяли и сложились.
Было так: утренняя суета. И ее стенания по поводу испорченной прически. Запах лака для волос. Шпильки, которыми тетушка старательно закрепляет локоны и крохотные искусственные цветочки.
Платье на шнуровке.
Маникюр. С кухни валит пар. Подружки невесты толкутся в прихожей, развешивают по лестнице плакаты и банты. Калма рада, что избавлена от необходимости участвовать.
Она сидит в комнате. Ждет. Стрелки часов листают время. Минуту за минутой. В комнату втягивают столы, накрывают праздничными скатертями. Кто-то требует принести икону, но несут водку и стопки. Тарелки с бутербродами. Вазу и конфеты.
Прочие ненужные пустяки.
Родион приезжает вовремя. Сигналят машины, и детвора сбегается поглазеть на жениха. Калма выглядывает в окно – пять белых «Мерседесов» и длинный лимузин, которому тесно во дворе. Нелепая ненужная роскошь.
Потом выкуп. Голоса. Смех. Торговля. Дурацкие задания. И наконец воссоединение… Тетушка благословляет. А она все щупает и щупает окаменевшие от лака волосы.
Икона. Спуск. Машины украсили лентами и шарами. Лимузин долго выезжает со двора, и детишки заглядывают в окна. Из окон бросают конфеты.
Церковь. В ней душно и воняет ладаном. Вспоминается, что прежде ни тетушка, ни она в церковь не заглядывали. А тут вдруг… какая свадьба без венчания.
Загс. И снова речи. Но здесь хотя бы дышать можно.
Поездка по городу. Фотографии.
– А теперь ты со мной сфоткайся! – требует она, приобнимая. – Ну и как тебе?
– Замечательно.
Врать привычно. А она уже здорово набралась шампанским. И помаду съела. Сказать? Разозлится. Она и так почти на грани.