Она же думает лишь о том, что теперь их с мамой точно не найдут.
Радостно.
Остров она увидела первой – ломкую белую линию, клок тумана. И черную башню, что подпирала небеса. Берег выползал медленно, изгиб за изгибом, камень за камнем, прорисовывая сам себя на этой удивительной акварели.
– До весны б переждала, – спокойно сказал лодочник, поднимая весла. – Дура ты, Машка.
– Какая уж есть.
Лодка ударилась о старый причал, закачалась. Лодочник набросил веревочную петлю на бревно и сказал:
– Я тут вас подожду. Если чего – возвращайтесь.
На берегу пахло лесом, деревом и рыбой. А дождь прекратился. Наверное, он остался по ту сторону озера, и это даже хорошо, потому что в дожде ничегошеньки не рассмотришь. Ей же хотелось увидеть все.
Сизую траву и берег весь в каких-то пятнах – позже она узнает про птиц и помет. Скрипучий настил. Узкую тропку, которая вела через лес. Сам лес, сумрачный, тяжелый, сказочный какой-то.
Когда-то мама читала сказки…
– Мам, а мы куда идем?
– Придем, тогда увидишь.
В лесу что-то скрипело и ухало, деревья качались, обрушивая водопады и старую жухлую хвою. А вот дом оказался обыкновенным, только очень-очень большим. Два этажа. Крыша. И труба, из которой шел дым. Крыльцо. Мокрая коза, что спряталась под ним и задумчиво чесала рога о перила.
Мама козу прогнала и стукнула в дверь кулаком. Дверь открылась. За ней оказалась крохотная комнатушка, сплошь заставленная клетками. В клетках копошились, кудахтали куры. Ей хотелось посмотреть на кур, но мама потянула дальше, за вторую дверь.
– Эй, встречай гостей! – сказала она кому-то. – Если совсем не одичала здесь.
Вторая комнатушка была больше первой, половину ее занимала печь, от которой тянуло нестерпимым жаром. У печи возилась старуха.
Она-то и вправду походила на ведьму. Сгорбленная, выгнутая какая-то, обряженная в лохмотья, да еще и хромая. Страшный рот, в котором не хватало передних зубов, и длинный острый подбородок, загибавшийся вперед этаким крючком.
– Зачем пришла? – Голос у старухи оказался молодым, крепким. И страх, сковавший при виде этой женщины, отпустил.
– За помощью. Или прогонишь?
– Дите раздень, пока не выстыло. Сама-то небось вон как закуталась. Ну что, внученька, давай знакомиться? Как тебя зовут?
Старуха вдруг оказалась рядом.
– Я вот баба Маня. Кушать хочешь? Сейчас покушаем. А ручки-то, ручки заледенели…
Голос ласковый, и пахнет от нее незнакомо, но хорошо.
– Я не хочу домой, – сказала она, глядя в яркие старухины глаза. – Не прогоняйте нас, пожалуйста.
– Да кто ж вас прогонит-то? – Старуха вдруг обняла и прижала к тугому выпуклому животу. – Будем тут жить. У меня вон и курочки, и кролики… как-нибудь. Как-нибудь… зиму-то перезимуем. А там и придумаем чего.
Зима пришла на остров рано. Затянула окна узорами, высеребрила камни и поземкой замела тропу. Козу пришлось взять в дом, и кроликов тоже. Маме это не нравилось. Ей ничего здесь не нравилось, и все чаще мама уходила к берегу. Она стояла на пристани, вглядываясь в воду, точно ждала кого-то.
– Дурная она. А все своя кровь. Кровь – не водица, – повторяла старуха, размешивая в старом котле картофельные очистки, муку и грязноватое зерно. Смесью этой кормили кур. Кроликам подсыпали сена. А коза и вовсе ела все, до чего случалось дотянуться.
За прошедшие недели дом стал родным. Она изучила его от подвала, где стояли бочки с соленьями, до скрипучего, быстро выстывающего чердака. На балках его висели косы лука и чеснока, палки сухой колбасы и сухой же, деревянистой рыбы. В коробках, укрытые сеном, хранились яйца и мелкие кислые яблоки. В доме имелось бесчисленно комнат, а в комнатах – вещей, которые никто не запрещал трогать.
Здесь было хорошо.
Единственное, о чем она жалела, – об оставленном будильнике. Вдруг бы железные сверчки ожили в этом странном месте? Здесь ведь нет его.
Зима тянулась. Случались метели, которые выли волчьими голосами. И волки тоже приходили к дому, но старуха их не боялась.
– Сжились уже. Сроднились. Они меня за свою почитают, – сказала она как-то, а мама вдруг рассмеялась громким визгливым смехом:
– А ты и вправду ведьма! Тут живешь! С волками дружишь! И меня такой сделать желаешь? Нет! Не выйдет! Весны дождусь, и…
Весна случилась. Проклюнулись пушистые котики на старых вербах. И солнце растопило сосульки, пустило водяные ручейки по сугробам. Весна растревожила маму. Теперь почти все время та проводила на берегу.
– Сердце покоя не дает. Сердце бабье – оно такое, над головой силу имеет. И если уж чего в сердце войдет, то тут уж пиши пропало. Не отговоришь, не отмолишь. – Старуха все ж молилась, но, видать, права была – не помогала молитва.
Темнота. Холод. Собственный пульс замерзает в сосудах. И совсем скоро лед доберется до сердца. Тогда оно остановится.
Спи, Саломея, усни. Закрой глаза. Позволь инею разрисовать тебе веки белыми узорами. Он нашепчет тебе о лете. Солнце такое яркое. Листва шелестит. Кланяются розы ветру, осыпают прозрачные лепестки.
Бабушка собирает их и раскладывает по книгам.
Бабушка здесь. Сидит в кресле-качалке, курит, и едкий запах дыма щекочет ноздри.
– Что ты затеяла, дурочка? – спрашивает бабушка.
– Я к тебе. В гости.
– В гости! Ты слышала ее?
– Разве это плохо? – Мама расстилает на столе скатерть. Тончайшее кружево с серебряным шитьем.
Как лед… как мороз…
– Скоро согреешься, – обещает мама. – Выпьем чаю и сразу…
– Не говори глупостей! – бабушка сердится, и кресло ее скрипит. – Некогда ей чаи распивать. Возвращаться надо.
– Я не хочу возвращаться!
Там холодно и тоскливо. Темно. А здесь солнце и лето. Саломея ужасно соскучилась по лету. И по розам. По лиловым астрам, чьи бутоны раскроются лишь в августе.
– Не хочет она. И что же ты будешь делать? – отец появляется из ниоткуда.
– Чай пить.
Чашка пуста. Вода льется из самовара, но чашка все равно пуста. Розы блекнут. А бабушкино лицо вдруг становится нечетким, будто кто-то стирает его с картины.
– Вот вернешься и попьешь! – Отец бьет по руке, и пальцы его горячи. Саломея кричит от боли.
Просыпается.
Темнота. Холод. Сердце колотится, а пальцы, наверное, отмерзли. Поплакать бы, но плакать не выходит. И остается закусить губу – резиновая, онемевшая.
– Я выберусь… – Саломея упирается ногами в стену. – Я выберусь…