«Laonesta», то есть «честность», являлась самой первой добродетелью, которую мог оценить лишь тот, кто жертвовал ради нее всем, после чего «она представлялась ему подобной солнцу». Хардести нравилась «ilcoraggio», или «стойкость», пусть она и ассоциировалось у него с маминой смертью и со слезами. Далее следовало непонятное ему «ilsacrificio» или «жертвенность». Почему жертвенность? Разве времена мучеников не канули в прошлое? Она представлялась ему не менее таинственной, чем четвертая добродетель, прилегавшая к «laonesta», которая казалась ему по причине его молодости наименее привлекательной. Это было «lapazienza», или «терпение».
Впрочем, ни одно из этих качеств, трудных для понимания и тем более для воплощения, не казалось столь же загадочным, как выполненная «белым золотом» надпись в центре блюда. Это была цитата из «Старческих записок» Бенинтен-ди, которую отец заставил его заучить наизусть. Хардести взял блестящее блюдо в руки и произнес вслух:
– «О, как прекрасен град, где праведности рады!»
Несколько раз повторив про себя эту фразу, он положил блюдо в рюкзак, в котором уже находились все его вещи. Для того чтобы понять, что Сан-Франциско при всей его поразительной красоте не мог стать городом праведников, достаточно было окинуть его взглядом. Он являл собой образчик бездушной красоты – мертвенной и безучастной – и никогда не стремился к праведности, обрести которую можно было лишь в борьбе с самим собой.
Спускаясь вниз, он поймал себя на мысли о том, что все, чему он учился в этой жизни, оказалось лишенным смысла. Если у него спросят, куда он направляется, что он скажет в ответ? «Я ищу город праведников?» В этом случае его попросту сочтут сумасшедшим. Он вышел из дома и увидел шагавшего ему навстречу Эвана.
– Куда это ты направился, Хардести? – спросил Эван.
– Искать город праведников.
– Так я и думал. Но где именно находится этот город?
Эвану хотелось, чтобы Хардести помог ему разобраться с делами, и даже решил нанять его на работу, нисколько не сомневаясь в том, что теперь юристы не станут с ним спорить.
– Ты этого все равно не поймешь. Ты всегда ненавидел это блюдо, мне же оно всегда нравилось.
– Стало быть, ты отправишься на поиски сокровищ?
– В каком-то смысле да.
Эван задумался. Уж не являлось ли это блюдо таинственным ключом к Эльдорадо?
– Ты его уже взял?
– Оно в рюкзаке.
– Дай глянуть.
– Вот оно, – сказал Хардести, извлекая блюдо.
Он прекрасно понимал, о чем думал в эту минуту его брат.
– Что здесь написано? Ты перевести это можешь?
– Здесь сказано: «Сотри с меня пыль».
– Оставь ты эти свои шуточки!
– Именно это здесь и сказано.
– И что же ты собираешься делать? – поинтересовался Эван, стараясь скрыть свое отчаяние.
– Может быть, отправлюсь в Италию, но пока я в этом не уверен.
– Что значит не уверен? И вообще, каким образом ты собираешься туда добраться?
– Пешком, – рассмеялся Хардести.
– Пешком в Италию? Это ты тоже прочел на блюде?
– Да.
– Но ведь Италия далеко за морем…
– Прощай, Эван.
– Я тебя не понимаю, – прокричал Эван ему вослед. – Я тебя никогда не понимал! Ответь мне, что написано на блюде?
– «О, как прекрасен град, где праведности рады!» – крикнул Хардести в ответ.
Впрочем, брат уже не слушал его – он отправился осматривать свой новый дом.
Водитель, одетый в серую робу, перепачканную оранжевой краской, никак не мог взять в толк, почему его пассажира, звавшегося странным именем Хардести, так взволновал переезд через мост, связывающий Сан-Франциско с Оклендом. Далеко внизу по глубоким водам бухты плыли корабли, оставлявшие за собой светлый след. Хардести прекрасно понимал, что он уже никогда не сможет вернуться назад. Он переезжал из одного мира в другой.
Разница между Сан-Франциско с его гудящими в тумане маяками на островах, разбросанных в холодных водах, и пыльным Оклендом была столь разительной, словно их разделяли не семь миль дороги, а семь тысяч миль океанских просторов. Шок, испытанный при переезде из залитого ультрафиолетом Сан-Франциско в оклендское пекло, заставил его вспомнить об армии. Он вновь был готов перебираться через изгороди, опутанные колючей проволокой, путешествовать в товарных поездах, спать на земле и совершать пятидесятимильные пешие броски. Он собирался пересечь Америку и Атлантический океан, имея при себе лишь это золотистое блюдо. Оклендская жара пробудила его, заставила вновь заработать те незримые двигатели, которые замолкли с окончанием войны.
Он лег в камышах возле железнодорожного пути, шедшего на восток, положив голову на свой рюкзак и покусывая травинку, и в скором времени услышал громыхание приближающегося локомотива. Выглянув из-за камышей, он увидел похожий на огромную железную пчелу дизель, выкрашенный в черно-желтую полоску, с которого, как цирковые акробаты, свисали шестеро машинистов. Локомотив с грохотом промчался мимо, и Хардести опустил голову на рюкзак и задремал. Через некоторое время он услышал характерный стук колес большого товарного состава, состоявшего из двухсот вагонов и восьми дизелей, от тяжести которого сотрясалась земля.
По покрытой радужной масляной пленкой лужице пошла рябь. Первый дизель был черным как смоль. Состав только что покинул оклендскую товарную станцию и еще не успел набрать маршевую скорость. Прислушиваясь к стуку сцепок, Хардести подумал о том, что на свете нет ничего прекраснее товарных составов, пересекающих страну с запада на восток в самом начале лета. Трагедия растений состоит в том, что у них есть корни. Камыши и травы, росшие на прокаленных солнцем пригорках, позеленев от зависти, молили поезда взять их с собой (не потому ли они так отчаянно махали им своими листиками?). Поезд проезжал мимо тысячи красивых мест, где ветры шумели в кронах высоких деревьев, где таились укромные ложбинки и где по бескрайним просторам прерий степенно текли мутные реки.
Увидев приближающийся чистенький полувагон, Хардести забросил рюкзак на спину и побежал вслед за составом. Сравнявшись с лесенкой облюбованного вагона и схватившись за нее правой рукой, он запрыгнул на нее, чувствуя себя самым счастливым человеком на свете.
Перескочив через невысокую перегородку, он упал на доски, запах которых вызвал у него в памяти прогретый солнцем сосновый лес на склоне горы. Борта полувагона были достаточно высоки, чтобы защитить его от ветра и укрыть от сторонних глаз. Правда, он не мог увидеть отсюда дорожных инспекторов, имевших обыкновение стоять рядом с путями, но и они не могли его заметить. При этом он мог сколько угодно любоваться полями, долинами и горными кряжами, стоять во весь рост, не боясь того, что ему снесет голову поперечина моста или верхний свод туннеля, ходить из стороны в сторону, кричать или, скажем, танцевать, не беспокоясь при этом о своем рюкзаке. Он не испытывал особого голода, погода была прекрасной, и его ожидало долгое путешествие. Хардести запел от счастья, зная, что здесь его никто не услышит.