– А что бы вы сказали об общей комнате?
– Что значит «общей»?
– Вдова Эндикотт принимает постояльцев.
– В одной комнате?
– Не совсем… Много она с постояльцев не берет. К тому же у нее достаточно чисто.
– Я все понял. Может быть, я туда и загляну. Вы только скажите, где я смогу ее найти?
– Да-да… Вы туда обязательно загляните. Она живет на Второй авеню, неподалеку от деловых кварталов. Не помню, как называется улица, которая ее пересекает, но это, впрочем, не так уж и важно. Она живет рядом со старым театром «Кохирайс».
– Как вы назвали этот театр?
– «Кохирайс». Раньше его только так и называли. Теперь же там показывают только состязания борцов, танцевальные шоу и водевили.
– Что вы знаете о театре?
– Вообще?
– О театре «Кохирайс».
– Только то, что я вам сейчас сказал.
– Но откуда у него такое странное название?
– Дайте-ка мне немного подумать… Впрочем, не знаю. Я об этом никогда не задумывался. Может быть, это название какого-нибудь моллюска? Может быть, прежде их сцена имела вид раковины?
– Благодарю вас, – ответил Хардести и поспешил по заснеженным улицам к указанному месту.
На здании театра красовалась надпись «Лача Либре». По диагонали от него находился пансион вдовы Эндикотт, вид которого немало удивил Хардести. Кем бы ни была эта ведьма, она содержала свой дом в образцовом порядке. В окнах пансиона горели свечи, начищенная бронза блестела как золото, а фасад находился в таком идеальном состоянии, словно это здание являлось национальным достоянием.
Театр же, похоже, знавал куда лучшие времена. На передних рядах сидело не больше сорока зрителей, жующих шиш-кебаб и горячие соленые крендели и ожидавших водевиля, который, похоже, ставился исключительно для тех бедняков, которые не могли позволить себе купить телевизор. Проложив путь по липким лужам и по грядам рассыпанной воздушной кукурузы, Хардести занял место в самом центре зала. В тот же миг свет в зале погас и поднялся занавес. На стенах виднелись старые фрески и изящные лепные орнаменты. Он не мог разглядеть их в темноте, и потому ему не оставалось ничего иного, как только наблюдать за ходом представления, тем более что в зале теперь горели только огни рампы.
На сцене появились два говоривших на идише (хотя аудитория была преимущественно испаноязычной) комедианта в париках, сделанных из мягких стружек, которыми обычно перекладывают апельсины. В течение всего номера глаза их были закрыты.
Едва они удалились за кулисы, как оттуда выехал необычайно худой велосипедист, не менее пяти минут круживший по сцене. Зрители, которым быстро наскучило это зрелище, принялись дружно улюлюкать, после чего он решил потрясти их своим финальным трюком. Надо сказать, этот тощий сицилиец и так плохо управлялся со своим велосипедом, когда же он попытался сделать стойку на руле, его велосипед переехал через авансцену и рухнул вниз вместе с седоком.
В тот же миг на сцену вышла давно забытая группа, носившая название «Поющие огурцы». Более всего в этой группе поражало то, что ее участников до сих пор не покрошили в салат. Одетые в огуречные костюмы, соломенные канотье и в гетры, они исполнили сразу три песни: «Мышь на свободе», «Бетховен и его племянник» и «Треуголка с бурской войны».
Несмотря на свою явную бесталанность и третьесортность демонстрируемых ими номеров, участники представления вели себя едва ли не надменно. Они считали себя артистами и называли себя этим словом на автобусных остановках где-нибудь в северо-восточном Делавэре или в налоговой инспекции, хотя на деле были не работниками искусства, но его проявлениями – такими же, как их грустные песни. В них было что-то бесконечно трогательное. Они никогда не сдавались и никогда не поступались своими амбициями, и даже не подозревали, что являются участниками грустной живой картины.
Венчал представление танец. На сцене появились три подозрительно молоденькие девицы в сабо и в простеньких зеленых платьицах. Согласно программке, «Мошенниц» (именно так именовалось их трио) звали Крошка Лайза Джейн, Долли и Боска. Они выделывали донельзя странные пируэты, совершенно не думая о том, что находятся на сцене театра.
Перед состязаниями борцов в зале зажегся свет, что позволило Хардести получше рассмотреть стенную роспись. На фресках были изображены виды самого озера Кохирайс и одноименной маленькой деревушки в разные времена года. Помимо прочего он увидел здесь буера и странную эстраду, стоявшую прямо на льду озера, румяные лица деревенских девушек и фермеров, лошадку, тянувшую за собой тяжелые сани. Самая странная картина украшала своды здания. На ней был изображен окруженный темной водой островок, над которым поднимался светлый столп, состоявший из множества звезд, что, искривляясь подобно радуге, постепенно превращался в Млечный Путь.
В тот же миг его душу объял трепет. Он увидел шедшую вокруг плафона выцветшую от времени надпись, которая гласила: «О, как прекрасен град, где праведности рады!»
Хардести вышел из театра, не дожидаясь окончания борцовских состязаний. У самого выхода он заметил мемориальную доску, извещавшую посетителей о том, что театр «Кохирайс» был подарен городу неким Айзеком Пенном. Это давало ему в руки нить, распутыванием которой он теперь и собирался заняться. Решив не тратить время зря, он направился к стоявшему напротив пансиону вдовы Эндикотт.
Так поразившее его совпадение, по всей видимости, не значило ровным счетом ничего. Город праведников никак не мог вырасти на этих жалких руинах, окруженных мрачными чудесами индустриальной цивилизации, в этом шумном, бесчеловечном, сером, словно стальная машина, городе с его закопченными шпилями, запруженными ломаным льдом каналами, безобразными зданиями и бесконечными авеню. Нет. В чем, в чем, а уж в этом он не сомневался. Его город находился совсем не здесь.
На сей раз усилия Хардести увенчались успехом. Хотя название городка и озера нигде не упоминалось, карточки со ссылками на материалы, так или иначе связанные с фигурой Айзека Пенна, занимали несколько каталожных ящиков. В скором времени Хардести уже работал с архивами Пеннов, где хранились книги, буклеты, плакаты, письма и рукописи. Большое количество писем и телеграмм посылалось через Гудзон или передавалось с оказией. Семейство Пеннов, имевшее отношение к изданию газет, китобойному промыслу и искусству (часть архива была посвящена Джессике Пенн, известной бродвейской актрисе), владело летним домом в месте, неизменно обозначавшемся буквами «О.К.».
В архиве хранилось столько материалов, что их хватило бы на несколько диссертаций. Более всего Хардести заинтересовали черно-белые фотографии конца девятнадцатого века. Именно в этот период живопись одарила фотографию тем, от чего фотография помогла ей в скором времени избавиться.
Эти фотографии находились в альбомах из вишневого дерева с бронзовыми петлями и располагались в хронологическом порядке. Под каждой фотографией помешалась краткая подпись, где назывались имена представленных на ней лиц и давались необходимые пояснения. Судя по ним, смена столетий ознаменовалась прежде всего повышенным интересом к лодкам, тобоганам, лыжам, теннисным ракеткам, морским яхтам и дачной мебели. Пенны любили снимать себя во время занятий спортом или на морских прогулках. Впрочем, Хардести удалось отыскать и фотографии, на которых можно было увидеть Айзека Пенна, снятого на своем рабочем месте вместе с другими сотрудниками газеты «Сан», играющую на пианино Беверли, Джека, занятого проведением химического эксперимента, гордо стоящую перед своей плитой Джейгу и всю семью разом. Пенны стояли посреди снежного поля, обедали в горах, катались на лошадях, изнывали от августовской жары или бродили по берегу озера, прислушиваясь к шуму волн.