Нетерпение сердца | Страница: 79

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Но ведь я же сделал все возможное, чтобы успокоить ее, я ведь сказал ей…

— Ничего вы ей не сказали! Да разве вы сами не видите, что она сходит с ума от ваших визитов, от вашего молчания, что она ждет только одного… только единственного слова, которого ждет каждая женщина от своего любимого… Она ведь ни на что не осмеливалась надеяться, пока была так больна… Но теперь, когда она наверняка должна выздороветь, совсем, совсем выздороветь через неделю-другую, почему бы теперь ей не ожидать того же, на что вправе рассчитывать любая другая девушка, почему нет?.. Она же сама сказала вам, призналась, как нетерпеливо ждет от вас хоть одного слова… больше, чем она сделала, уже невозможно сделать… Ведь она не может просить милостыни… А вы, вы не говорите ни слова, не говорите того единственного, которое могло бы сделать ее счастливой. Неужели это и в самом деле приводит вас в ужас? Ведь у вас будет все, что только может иметь человек. Я стар, я болен. Все, чем владею, я оставлю вам: и поместье и шесть-семь миллионов, которые нажил за сорок лет, — все, все достанется вам… когда вы хотите, хоть завтра, в любой день, в любой час… Мне самому ничего больше не надо… мне надо только, чтобы кто-нибудь позаботился о моем ребенке, когда меня не будет на свете. Я знаю, вы добрый, порядочный человек, вы будете жалеть ее, будете хорошо с ней обращаться.

Он задыхался. Обессиленный, беспомощный, упал он на стул. Но и у меня не было больше сил, я в изнеможении опустился на другой стул. Так мы и сидели друг против друга, молча, не поднимая глаз, бог весть сколько времени. Только изредка я чувствовал, как дрожит стол, в который он вцепился, потому что столу передавалась дрожь его тела. Потом я слышу (опять прошла целая вечность) сухой звук, какой бывает, если ударить по твердому твердым. Его склоненная голова падает на стол. Я ощущаю страдания этого человека, и желание утешить его беспредельно ширится во мне.

— Господин Кекешфальва, — склоняюсь я над ним, — доверьтесь мне… мы все обдумаем… спокойно обдумаем… Повторяю, я целиком в вашем распоряжении, я сделаю все, что в моей власти… Вот только то… на что вы мне намекаете… это невозможно… невозможно… совершенно невозможно.

Он слабо вздрогнул, как уже оглушенный зверь, которого приканчивают последним ударом. Влажные от возбуждения губы шевельнулись, но я не дал ему возразить.

— Нет, нет, это невозможно, господин Кекешфальва, не будем больше об этом говорить… Вы только подумайте сами… ну что я такое… ничтожный лейтенант, который живет только на свое жалованье да еще на небольшую субсидию от родных… с такими ограниченными средствами нельзя как следует устроить свое будущее, на них не проживешь, а тем более вдвоем… (Он хотел перебить меня.) Я знаю наперед, что вы скажете, господин фон Кекешфальва. О деньгах нечего говорить, думаете вы, с деньгами все будет в порядке. Да, я знаю, что вы богаты… что я мог бы получить от вас все… Но именно потому, что вы так богаты, а я ничто и никто… именно потому это невозможно. Ведь любой подумает: он поступил так из-за денег… и всю жизнь я сам… я да и Эдит тоже, уж поверьте мне… всю жизнь ее будет терзать подозрение, что я женился на ней только ради денег и не посчитался… не посчитался с особыми обстоятельствами. Поверьте мне, господин фон Кекешфальва, это невозможно… при всем моем искреннем уважении к вашей дочери… при всем… при всем хорошем отношении… Словом, вы должны меня понять.

Старик не двигается. Поначалу мне кажется, что он вообще не понял моих слов. Потом его поникшее тело шевельнулось. Он хватается обеими руками за край стола; я догадываюсь, что он хочет поднять непослушное тело, хочет встать, но это ему не удается, силы изменяют ему. Наконец он встает, дрожа от напряжения, темная фигура в темной комнате, зрачки застывшие, словно черное стекло. Потом каким-то чужим, зловеще спокойным голосом, словно его собственный человеческий голос умер в нем, он произносит:

— Ну, тогда… тогда все кончено.

Страшный, невыносимый голос, невыносимая, полная отрешенность. Взгляд по-прежнему устремлен в пустоту, а рука ощупью отыскивает на» столе очки. Отыскивает, но не подносит их к застывшим глазам — к чему видеть? к чему жить? — и неловко сует в карман. Синеватые пальцы, в которых Кондор увидел смерть, снова бегают по столу и наконец нащупывают на самом краю черную смятую шляпу. Он оборачивается, чтобы уйти, и бормочет, не глядя на меня:

— Простите за беспокойство.

Шляпа надета косо, ноги плохо повинуются ему, они шаркают и заплетаются. Как лунатик, бредет он к дверям. Потом, словно вспомнив что-то, снимает шляпу, кланяется и повторяет:

— Простите за беспокойство.

Он мне кланяется, старый, надломленный человек, и этот жест вежливости в минуту такого потрясения добивает меня. Я вдруг снова чувствую, как горячая волна захлестывает меня, поднимается к глазам, в я становлюсь слабым и податливым: сострадание — уже в который раз — побеждает меня. Не могу я отпустить его ни с чем, старика, который пришел предложить мне свою дочь, единственное, что у него есть на земле, не могу отдать его во власть отчаяния и смерти. Не могу лишить его жизни. Я должен ему сказать что-то утешающее, успокаивающее, целительное. И я бросаюсь за ним.

— Господин фон Кекешфальва! Ради бога, не поймите меня превратно… Нельзя вам уйти просто так и сказать ей… это было бы ужасно для нее и… и не соответствовало бы действительности.

Волнение мое все растет. Я замечаю, что он меня совсем не слушает. Соляной столб отчаяния — вот что стоит передо мной, тень в тени, живое воплощение смерти. Меня одолевает желание утешить его.

— Да, это не соответствовало бы действительности, клянусь вам!.. И для меня нет ничего ужаснее, чем обидеть вашу дочь… обидеть Эдит… или внушить ей мысль… что я неискренне относился к ней… а ведь никто, никто не относился к ней сердечнее, чем я… Это просто бредовая идея… вообразить, будто она мне безразлична… напротив… да, да, напротив… я просто считал, что бессмысленно сейчас… сегодня принимать решение… сегодня, когда важно только одно… чтобы она берегла себя… чтобы она выздоровела по-настоящему!

Он вдруг повернулся ко мне. Зрачки, совсем недавно мертвые и неподвижные, сверкнули в темноте.

— А потом… когда выздоровеет?..

Я испугался. Внутренним чутьем я угадал опасность. Если я сейчас дам какое-нибудь обещание, я буду связан по рукам и ногам. Но тут же спохватываюсь: то, на что она надеется, обман. Ей не, выздороветь вот так, сразу. Пройдут годы и годы; не надо заглядывать далеко вперед, говорил Кондор, лишь бы она сейчас успокоилась и утешилась. Почему бы не подать ей надежду, почему бы не осчастливить ее хоть ненадолго? И я говорю:

— Ну, когда она выздоровеет, тогда, конечно, тогда… я сам бы пришел к вам.

Он не сводит с меня глаз. Дрожь пронизывает его тело, мне кажется, будто что-то невидимо подталкивает его изнутри.

— Можно… можно… я ей это скажу?

И опять я чую опасность. Но у меня больше нет сил сопротивляться его молящему взгляду. Я уверенно отвечаю: