— Ничего не должны, сударь, ничего! — расплылся в улыбке трактирщик. — Если бы вы с этим добрым странником не спровадили отсюда разлюбезных «защитников Москвы и Московии», они бы вылакали у меня весь бочонок, а то и не один, а уходя, прихватили бы еще весь хлеб, что мы с утра напекли, всю рыбу, да может, и репой бы не побрезговали… И ведь запасов у них — полные погреба, а все тащат да тащат! Мало их, что ли, кормит, этот Гонсевский? Одних обозов вон сколько понавезли…
— Ну а раз так, то надо допить! — вновь засмеялся немец и взял со стола свою кружку. — Что, путник, выпьешь со мной?
— Раз уж вместе дрались, грех будет вместе не выпить! — кивнул тот.
Несколько минут спустя они шагали рядом, хрустя подошвами по густо насыпавшему снегу.
— И куда пойдем? — спросил русский, невольно поежившись и подняв воротник тулупа.
Немец пожал плечами:
— Я бы не против пропустить еще по кружке, а то эти паршивцы испортили мне настроение. Тут, мне показывали, неподалеку есть один двор, где можно разжиться водкой. Ты к ней как?
— Для такого мороза в самый раз. Но, право, ты лихой молодец, если говоришь, что тебе всего лишь испортили настроение! Ты ведь на службе у поляков, а после того, что сейчас учинил, вряд ли тебе стоит возвращаться в войско пана Ходкевича. Ведь если разузнают, убьют!
От этих слов наемник почему-то развеселился.
— Убьют непременно! — воскликнул он. — И очень хорошо.
— Что-то я тебя не разумею…
— Да нет: не то хорошо, что убьют, а то, что мне нельзя к ним возвращаться. Больше я этим псам служить не могу и не стану. Все! Наелся!
Они миновали один из погорелых дворов и добрались до косой избушки, торчавшей возле глубокого оврага, за которым во вьюжной мгле темнела зимняя роща. На их настойчивый стук показалась старуха в козьей шубейке, накинутой прямо поверх холщовой рубахи и в большом темном платке, под которым, несмотря на явно ночной наряд старухи, виднелась плешивая бархатная кика [27] .
— Что панам угодно? — прошепелявила старуха, разглядев, как видно, в свете луны лишь голубой польский жупан наемника.
— Панам угодно всю Московию ободрать да по миру пустить! — сердито отрезал германец. — А нам, добрым христианам, угодно по чарочке водки. Если найдется, чем закусить, будем совсем рады.
Старуха, кажется, как и хозяин постоялого двора, сильно обрадовалась, поняв свою ошибку и уверившись, что ее поздние гости вовсе не поляки.
— Для добрых христиан найдется и водка, и закуска! Не богато, что уж греха таить — времечко-то нынче тоскливое… Но все же в обиде не будете. Квашеной капусткой, чаю, не побрезгуете? Еще грибки есть соленые. Хлебушка, не обессудьте, не осталось. Ныне и за жмых да за отруби берут более, чем прежде за чистую муку. Луковки вот остались штуки три.
— Годится! — русский выловил из тощего кошеля, что уныло болтался на его поясе, серебряный рубль и вложил в морщинистую ладошку старухи. — Вот тебе, старая, за водку, за еду и за постой. Заночевать-то у тебя можно?
— Лежанка есть, а то как же? — старуха старалась и не могла скрыть радости при виде такой неслыханно щедрой платы. — Я — на печь, к внукам, а вы — на лежанку. Заходите, заходите! Свечку сейчас зажгу. Так-то у меня лучины наструганы, но для таких гостей знатных и свечи не жаль.
Она засуетилась, захлопотала у струганого деревянного стола, и вскоре на нем появилась миса с квашеной капустой, плошка с грибами, пара очищенных и поделенных на четыре дольки луковиц, большая стеклянная бутыль водки и две лубяные чарки. Печь, почти потухшая, вновь разгорелась после того, как туда были подброшены три-четыре ольховых полешка, и по убогой полупустой горнице разлилось успокаивающее тепло. За пестрой занавеской, отделявшей от горницы запечный угол, что-то зашуршало, тонкий голосок сонно позвал было: «Бабаня!», но старуха шикнула в ту сторону, и снова все затихло. Только глухо трещали дрова.
Гости, осмотревшись, скинули верхнюю одежду, однако сабли ни тот, ни другой пока что не отцепили.
— Внуки есть, а дети где же? — спросил русский старуху, покуда та, подав все на стол, перетряхивала тюфяк на широкой низкой лежанке.
— Сын есть, родимые, — отозвалась старуха. — Да где, Бог его ведает! В прошлом годе тут битва была немалая, слыхали, небось? Ну вот, мой Тимошка и встрял. Да так домой и не ворочался. Жена его, Серафима, осенью родами померла, и ребенок помер, а со старшими, с тремя, я вот осталась. Слава те, Господи, люди добрые заходят, кто водочки попить, кто еще за чем, а так бы и не жить нам уже.
— Сын в ополчении был? — сильно нахмурившись и отчего-то побледнев, спросил молодой путник. — В том, что против поляков собиралось?
— Почем же мне знать, с кем он там был? — бабка боязливо покосилась на польский жупан наемника. — Я его не спрашивала.
— Не бойся, старая, он свой! — усмехнулся русский, перемигнувшись с новым товарищем. — Ушел он от поганых ляхов. На глазах моих рубился с ними, а с десятника ихнего даже штаны саблей снял!
Старуха беззубо заулыбалась, захихикала, потом тяжко вздохнула.
— Ну так, а с кем же было быть моему Тимошке? С воеводой Прокопием [28] был, а как Прокопия порешили, так куда-то подался из Москвы. Уж и не знаю, жив ли, нет ли, да и где он ныне…
Она вздохнула еще горше и, став на колени перед слабо освещенными лампадой образами, принялась творить вечернюю молитву. Путник тоже помолился, украдкой заметив, что его товарищ, в свою очередь, перекрестился «по-бусурмански» — слева направо — и не сел за стол, покуда русские не закончили молиться.
— Ну что же, — спросил германец, когда они, проводив глазами исчезнувшую за занавеской бабку, налили себе по чарке, — пора нам, верно, и познакомиться. Меня зовут Хельмут. Хельмут Шнелль.
Русский усмехнулся:
— Это, что же, прозвище? За то, что так шибко саблей машешь? [29]
— Ого! — удивился Хельмут. — Ты, выходит, знаешь наш язык?
— Да не то, чтобы знаю. Так, разумею кое-что. Человек один обучал.
— Славно, — немец понюхал водку и прищелкнул языком. — То, что надо! Крепкая… Только не понимаю, из чего старуха ее делает, если так плохо с хлебом?
— О, ее из чего только делать не научились! — махнул рукою русский. — У старухи это, как видно, единственное, чем еще удается жить.