Слова Лобинова прервали эти мечты. Несколько секунд Ксаня сидела молча, потом сразу как-то встала, подняла голову, вперила свои блестящие глаза в пространство и дрожащим голосом заговорила:
— У меня нет никого… Некого мне любить… Мать — без вести пропала, умерла, должно быть. А других родных и близких у меня нет и не было… Он один мне оставался… Один он… Когда мне было печально, слишком печально и горько, я шла к нему. Я ложилась на его мшистое ложе и давала кузнечикам убаюкать меня. Дикие лесные цветы — его цветы — слали мне аромат свой… Венчики гвоздики раскрывались в улыбку, ландыш кивал… а он шумел… он говорил… Чудные сказки рассказывал он, и от этих сказок я чувствовала себя царицей, царицей леса, повелительницей лесовичек, леших и гномов… И было мне хорошо… В их зеленое царство уходила моя душа, летела мысль, быстрая, как птица… И поднималась я тогда, как на крыльях, вольная, гордая, могучая дочь леса, дитя чащи, сильное дитя. Я забывалась на ложе мха и цветов… Я была горда и счастлива, как царица. Ведь он был мой и все его было мое!.. Приходили маленькие, забавные лесные зверьки, обнюхивали меня доверчиво своими крошечными мордочками, ложились подле меня, и их глазенки говорили без слов: «Ты добрая лесная царица, не тронешь ты нас!..»
Голос Ксани вырос, окреп. Глаза ее сверкали. Жаркий румянец залил смуглое лицо. Мощной, вдохновенной красотой дышала каждая черточка в этом лице.
Она была далека в своем экстазе от окружающей ее обстановки. Она ничего не слышала и не видела, кроме тех дивных образов, что носились над ее головой. И она не заметила, как тихо растворилась дверь классной и, шелестя своим черным шлейфом, вошла мать Манефа с письмом в руках. Вошла, и, сделав знак заметившим ее пансионеркам и учителю не выдавать ее присутствия, остановилась у порога и вперила взгляд в лесовичку.
Ксаня продолжала. Ее голос то носился мощной волной по классу, то звенел тихими, затрагивающими звуками жалобно и тоскливо:
— И меня, вольную, силой отняли от него… Люди взяли и увели от леса его лесную дочку. Думать и говорить запретили о нем… Мечтать запретили… Отняли, от милого, любимого отца — старого леса! Отняли, заперли, оклеветали, замучили… Замучили ложью, подозрением, клеветою!.. Но любви к нему, к зеленому, кудрявому, родному моему они не вырвали. И не вырвут… Любить тебя буду всегда, буду вечно, и видеть не видя, и слушать всегда твои песни и шепот твоих сказок, старый, зеленый мой, ласковый лес!..
Сказав последние слова, Ксаня упала головой на пюпитр вздрагивая плечами, не то воя, не то плача без слез…
Кое-кто заплакал тоже, поддавшись впечатлению свежего, острого, неизжитого горя… Маленькая Соболева тихо всхлипывала, приткнувшись к плечу королевы…
Учитель сидел безмолвный, неподвижный, потрясенный до глубины души. Мать Манефа наклонила свой черный клобук и все-таки исподлобья смотрела на бившуюся в бесслезных рыданиях головой о пюпитр Ксению.
Лобинов очнулся первый.
— Марко! — прозвучал на весь класс его взволнованный голос, — если бы мы жили во времена Греции и Олимпийских игр, я первый возложил бы лавровый венок на вашу черную головку!.. Марко, вы слышите меня?
Нет, она не слыхала его. Ее голова по-прежнему лежала на пюпитре. Ее сердце сжималось жгучей тоскою по старому родному лесу, из которого так дерзко и грубо вырвали ее…
Она не слыхала и того, как бесшумным призраком скользнула к ней мать Манефа и, положив ей на голову свою костлявую руку, другую протянула ей с письмом.
— Вот, девочка, возьми, тут твое оправданье! Прочти скорее и да ниспошлет Господь мир и покой на душу твою…
И обернувшись лицом к классу, громко добавила, обращаясь ко всем остальным:
— Дети! Господь Бог не допустил окутать злостною клеветою невинного. Ксения Марко не виновна в пропаже у графов Хвалынских. Преступница нашлась.
«Милая моя Ксаня!
Нет слов выразить тебе того ужасного смятения, которое произошло у нас в доме. Моя бедная, дорогая девочка! Моя милая, маленькая дикарочка! Простишь ли ты нас, Ксаня?! Прелестный мой черноокий ребенок! Ведь и боги могли ошибаться! А людям заблуждение так сродно всегда! Но буду последовательна… Моя милая, бедная, дорогая детка! Три дня тому назад Василису поразил удар. О, это страшное, судорогами сведенное лицо! Этот перекосившийся рот! Я их никогда не забуду… Я не могла ее видеть, так она была ужасна. Но старуха потребовала меня к себе и коснеющим языком поведала мне страшную новость… Она оклеветала тебя… Она показала тебя воровкой, чтобы избавиться от тебя, чтобы выгнать тебя из нашего дома. Бог знает, за что возненавидела тебя старуха, возненавидела всей душой. Но в своем предсмертном лепете она покаялась во всем. Покаялась, что это она унесла и спрятала бриллиантовую бабочку и нарочно оклеветала тебя, невинную. Я сначала не хотела ей верить. Но она настояла на том, чтобы открыли ее сундук. И что же? О, милая, бедная моя, прекрасная Ксаня! Пропавшая бриллиантовая бабочка была там!.. Что было с нами, ты не можешь себе представить! Граф даже заплакал… Он! Мужчина! А обо мне нечего и говорить! Теперь молю тебя об одном, вернись к нам, Ксеня! Я окружу тебя роскошью, довольством. Я воспитаю тебя наравне с Налем и Верой, как свое собственное дитя. Вернись только, Ксаня! Сними грех с души. Буду ждать с нетерпением ответа от тебя, моя милая, родная, честная девочка. Все целуют тебя, а я крепче и сильнее всех.
Твоя Мария Хвалынская».
«P.S. Василиса скончалась сегодня утром. Помяни ее грешную душу.
Жду с жгучим нетерпением твоего ответа».
Ксаня в десятый раз перечитала тесные строки длинного графининого письма. Три дня уже прошло, как она его получила, и все не верится девочке, что она чиста теперь перед людьми, что снята с ее души клевета, мешавшая ей жить и дышать свободно.
Она шла по дорожке сада, большого пансионского сада, окутанного белыми сугробами, нанесенными сюда волшебником-декабрем.
Снег скрипел под ногами Ксани. С садовой площадки неслись веселые голоса развеселившихся на зимнем, морозном воздухе пансионерок.
Деревья кругом казались невестами под серебристо-белыми, ослепительными, запушенными инеем вершинами.
«Точно в лесу!» — вихрем пронеслось в голове Ксани. И сердце ее всколыхнулось.
Она шла по узенькой боковой дорожке, почти тропинке, по которой «монастыркам» строго воспрещалось ходить. Дорожка вела в угол сада к полуразвалившейся небольшой беседке, служившей складом, в которой были свалены старые статуи, скамейки и разная рухлядь. Беседка примыкала к полуразрушенному забору, отделявшему пансионский сад от огромного пустыря, где летом паслись стада, а зимою лежали холодные и мертвые снеговые сугробы. Пустырь так же, как и монастырский пансион, находился в самой глухой части города, почти на его окраине. Беседка или «белая руина» (прозванная так пансионерками) имела особое значение в пансионской жизни. Говорили, что там появляется тень самоубийцы-дворника Герасима, покончившего с собою года четыре тому назад ударом топора, после смерти любимой жены. Маленькая, протоптанная, очевидно, сторожем тропинка вела к беседке.